Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Маевская Ирина


Вольное поселение



Нас, тех, кто познал страшную машину уничтожения, предназначенную крошить, распылять в ничто человеческие судьбы, и уцелел, остается совсем мало. А скоро не останется никого, кто мог бы рассказать о той трагедии как свидетель. Меня это время лишь едва задело своим гибельным прикосновением. Мой опыт ничтожен и несоизмерим с тем, что выпал на долю многих и многих. Светлая память о людях, которых мне посчастливилось встретить на пути, побудила меня взяться за перо. Их имена, их лица я пронесла через всю жизнь.

"Катюша, кохам тебе, покохай мине..." Эта мелодия звучит и звучит во мне четыре десятилетия, и я будто воочию вижу наше веселое новоселье на Гоголевском бульваре, дорогие лица вокруг и нас с мужем, таких молодых, счастливых. Для получения новой квартиры мы на короткое время возвратились в Москву из Сибири, где уже прожили целый год: муж - главный инженер большого машиностроительного завода, а ему всего тридцать три.

Каждый уголок новой квартиры сияет. Великолепно мое платье, сшитое к этому дню. Сколько пожеланий добра, радостей, счастья! И этот фокстрот: :Катюша, кохам тебе..."

А они... они - стоят за нашими окнами. У них сорвалась намеченная на сегодняшний вечер "операция". За тюлем занавесей им видно все, все мы: квартира на первом этаже; ярко светит люстра над праздничным столом.

После ухода гостей я никак не могу уснуть - думается о будущей жизни в этой уютной квартире. С не меньшей радостью готовлюсь к отъезду в Сибирь. Мне уже стала мила и та жизнь (мне не в тягость временный отрыв от моей переводческой работы), и та огромная квартира, которая полагается по штату главному инженеру завода.

И тут и там уют, тепло. И столько надежд!

...Неожиданно раскалывается надвое время, вся жизнь - я оказываюсь в клетке. Один метр на два. Это бокс. Лубянка. Третья "квартира". Не могу осознать себя. Непостижимым ужасом звучит во мне слово "тюрьма". Я - в тюрьме.

...Те двое, что накануне вечером топтались перед нашими окнами, подошли ко мне на улице, когда я на следующий день с огромным списком телефонов шла к автомату прощаться перед отъездом с друзьями.

- Вы - Ирина Витольдовна?..

А потом - сидели по обеим сторонам стола, плотно заваленного моими записями, дневниками, письмами, с явным интересом вламываясь в тайную жизнь чужой души. И вдруг - среди всего этого вороха я к ужасу своему увидела черновик моего письма институтской подруге. Она писала мне, как хороша была наша жизнь до войны. Я в ответ стыдила ее за фарисейство - ведь у всех у нас были в 1937 году репрессированы отцы, родные. Эти мои страницы определенно тянули на 58-10. Со школьной скамьи мы были великолепно осведомлены по части статей Уголовного кодекса. Какая-то сверхсила заставила меня на глазах у этих двоих протянуть руку и зажать в кулаке роковую бумагу. Они - не заметили!.. Не заметили движения моей руки. Были поглощены чтением моего "архива".

Мой сыночек, которому только что сравнялось год десять месяцев, сидел в своей кроватке и очень серьезно смотрел на меня. Я попросила маму вынести его в другую комнату. Я не могла смотреть на него, моего ненаглядного.

Так за что же все-таки?

Открылась дверь бокса:

- Собирайтесь, без вещей!

Первый допрос. Ночь это или день?

Я оказываюсь в кабинете следователя. Имя ему - Бурлаков. Белесый, злой. Не поднял на меня глаз.

- Вчера должны были вас взять, да это ваше сборище... С кем у вас сын остался?

- С мамой, с мужем.

- Прекрасно, без вас вырастет!

Перед ним на столе - "Дело". Но что в этой толстенной, разбухшей папке? Какое мое "Дело"?

- Накуролесили вы...

- Но в чем меня обвиняют?

- А вы сами не знаете?

- Не знаю.

- Не знаете?! - лицо его становится пунцовым от возмущения.- Да это же кощунство! Кощунство! Прекрасно вы все знаете. Шпионаж. Измена Родине. Статья 58-1 а.

- Ничего не понимаю... Это ошибка какая-то.

- Ваша вина доказана. Без доказательств мы никого тут не держим. Работая в Мурманске переводчицей, вы были завербованы американской разведкой. И не отпирайтесь.

Чудовищность обвинения парализует меня. Смотрю на искаженное злобой тупое лицо. У меня нет слов, нет мыслей. Деревяшка - без чувств, без понимания.

Меня уводят. Опять бокс. Валюсь на сбитую подстилку на полу. Постепенно обретаю себя. Измена Родине?.. Мурманск. Изматывающие ночные бомбежки. Немцы стараются вовсю: Мурманск - важный стратегический узел. Транспортные конвои американского флота везут по ленд-лизу продукты, одежду, оборудование, военную технику, истребители "эйр-кобра", грузовики "додж". Союзники идут к нам через Северную Атлантику, рискуя подорваться на минах, быть расстрелянными с воздуха, потопленными немецкими подлодками. С открытым сердцем исполняют американцы союзнический долг, и с открытыми сердцами встречаем мы, переводчицы, тех, кому посчастливилось благополучно достичь берега. Высокая общая цель - уничтожение фашизма - роднит нас с нашими аШез (союзниками). И вот теперь, спустя столько лет, кому-то вздумалось окрестить нашу работу "шпионажем".

Следующий допрос начался с классического набора:

- Чистосердечное признание облегчит вашу участь. Отговорки ни к чему не приведут. Может быть, вы будете отрицать, что встречались с американскими разведчиками уже здесь, в Москве?

- Глупости это все.

Он стукнул кулаком по столу:

- Да это же кощунство! Врете и не краснеете. Может быть, вы будете утверждать, что и предъявляемое вам обвинение в космополитизме глупость? - он достал из "Дела" большой белый конверт. - А это что такое?

Неужели тот самый конверт?

Окончив Московский государственный педагогический институт иностранных языков, которому было позднее присвоено имя Мориса Тореза, я подала заявление в Наркоминдел о приеме на работу. В учебной части наркомата была проведена проверка моих знаний. По завершении ее меня окружили многие преподаватели, поздравляли с успехом, а заведующая учебной частью вручила мне конверт для передачи в отдел кадров. Вот этот самый конверт. Плутая бесконечными коридорами наркомата, я заглянула в него. Три преподавателя писали о свободном владении французским, английским и немецким языками. По прошествии нескольких дней меня вызвал телеграммой начальник отдела кадров, необъятный Силин. Я полетела как на крыльях. Телеграмма! Значит, без промедления надо приступать к работе. Увы! Меня вызвали лишь для того, чтобы произнести клишированную отговорку: вакансий нет.

- Так признавайтесь же - для какой цели вы стремились проникнуть в Наркоминдел?

- Чтобы работать.

Окончив институт, я никуда не могла устроиться на работу и написала в высокие органы письмо с просьбой использовать мои знания. Меня вызвали в Наркомпрос, и ответственный работник Савоськина, участливо "тыкая", посоветовала мне переквалифицироваться по бухгалтерской части.

- И все-таки вы пролезли в Наркомвнешторг. Вот справка - числитесь старшей инокорреспонденткой. Для какой цели вам нужны были знания трех иностранных языков? И это - не космополитизм? Не думайте, что тут дураки. За границу вы стремились уехать. Думаете, у меня доказательств нет? - он открыл мое, столь для меня таинственное "Дело" и начал читать: - "Гуляя с сыном по Гоголевскому бульвару, общалась с резиденткой Н., каковая, подсев к Маевской на скамейку, наклонившись к ней и целуя ее сына, передала ей секретный инструктаж".

Мне стало совсем легко. Будто сбросила тяжелую ношу. Так вот что в этой толстой папке! Вымысел. Откровенная липа. Вдруг вспомнились следующие по моим пятам на Гоголевском бульваре женщина со страшными глазами и с такими же страшными глазами мужчина. "Да, может, они не имеют ко мне никакого отношения", - успокаивала я себя тогда. Оказалось - имели. Ходили-ходили и вот придумали, чтоб оправдать кусок своего подлого хлеба.

И еще один допрос. Ночью. Конвоирша, до боли стиснув мне руку выше локтя, подталкивая, волочит меня по длинному коридору. Я и без того иду куда надо. Для чего же выворачивать руку? Для чего это свирепое усердие? Видимо, и ей хочется потешить душу.

Вдруг тюремную тишину пронзает ужасный, нечеловеческий вопль.

В центре Москвы. В стольном граде первой в мире страны социализма. И по сегодня звучит в ушах этот душераздирающий вопль.

И понимаешь: ты - в застенке.

Меня вводят в помещение, похожее на зал. Это кабинет большого начальника. За массивным столом красивый черноволосый полковник. По бокам - двое в штатском. А мой следователь - где-то скромненько, в стороне, у стены.

- Вы обвиняетесь в связях с американской разведкой, в космополитизме. Признаете себя виновной?

У меня все высохло внутри. Едва могу разлепить губы. Невдалеке графин с водой.

- Разрешите мне выпить воды, я не могу говорить.

Полковник поднимается, галантным движением наливает в стакан воду, подносит к моим губам. И в ту же секунду отдергивает руку:

- Впрочем, знаете ли, я брезглив.

Опускается на стул. Со значительным и даже несколько опечаленным видом требует моего признания в преступных замыслах.

- Все это вымысел - говорю я. - Вы знаете это не хуже меня. Я думала, тут, на Лубянке, сидят серьезные люди, занимаются важными делами. Все, что тут, в этой папке, - вымысел... Вымысел! - к языку приклеилось это слово, я не могу от него отделаться. Едва двигаю пересохшими губами. - Вчера следователь Бурлаков открыл мое "Дело" и прочитал, что какая-то "резидентка Н." подсела ко мне на бульваре, поцеловала сына и передала мне какие-то документы... Эта "правда" стоит всей этой папки. Я совершенно успокоена.

В эту минуту я поняла: произошло непредвиденное. Все трое, будто сговорившись, разом бросили в сторону моего следователя негодующий взгляд. А он как-то весь съежился, опустил голову, покраснел.

На следующий допрос меня вызвали утром. Передо мной был незнакомый человек.

- Давайте знакомиться. Я - ваш новый следователь Петр Матиек. - Усмехнулся. - Ну и подкузьмили вы нашего Бурлакова... Ну, так как же, Ирина Витольдовна, будем признаваться?

Почему он улыбнулся при этих словах? И я вдруг неожиданно для самой себя после окоченелости многих дней обрела дар речи:

- Мне не в чем признаваться. Это правда.

Странный это был допрос... В течение почти трех часов следователь сосредоточенно конспектировал какую-то лежащую перед ним книгу, нагрузив меня при этом переводом документов с английского на русский. В конце допроса он протянул мне несколько страниц протокола допроса, каждую из которых мне надлежало подписать. Я не поверила своим глазам: это была фантазия чистой воды. Познакомившись с этими страницами, можно было сделать вывод, что он все три часа "выбивал" из меня признание в связях с американской разведкой, в "безродном космополитизме", а я упиралась, не хотела признаваться. В тот же день меня перевели из бокса в общую камеру, в подземелье, без окон. В стене, граничащей с коридором, был выпилен маленький квадрат, в нем горела лампочка, одновременно освещавшая камеру и коридор. Едва я переступила порог камеры, ко мне, как к старой знакомой, бросилась высокая сухощавая женщина с приветливым лицом

- Имя ваше?

- Ирина...

- За "о'кей" сидим, Ирочка?

- Да, да, за "о'кей", - закивала я.

Какое это было счастье - попасть после одиночки к людям! В ту же минуту по-старинному одетая, странная старая женщина подсела ко мне на койку.

- Скажите, - обратилась она ко мне, слегка грассируя, - вас интересует астрономия?

О, Господи! Астрономия!..

И вдруг на крайней у стены койке я увидела прекрасное светлое лицо пожилой женщины со светлыми же зеленовато-голубыми глазами, которые романисты прошлого века определяли не иначе как "миндалевидные". И - началось: "А вы за что?" "А вы?" "А вы?"

Светловолосая женщина, Софья Сергеевна Шамардина, улыбнулась:

- Вероятно, за то, что в партии с шестнадцатого года.

Могла ли я думать, что тут, в этом подземелье, оживет прошлое, оживут люди, о которых написаны целые тома, те, что были и остались гордостью нашей культуры. Они вошли как близкие, живые в эту камеру вместе с юной Сонечкой Шамардиной.

...Всякую ночь мне снится сыночек. Его кофточки, лифчики, штанишки. Каждую ночь все одеваю и одеваю его. Страшно нервничаю, спеша застегнуть все пуговки, все резиночки на чулочках. И вдруг - громкий стук в дверь в шесть утра:

- Подъем!

Ну вот. Опять не успела. Завтра надо будет начать одевать сыночка пораньше, чтобы успеть до подъема, - тогда, наконец, мне удастся взять его с собой. Мешаются реальность и сон. Думается о будущем: я - старая, жалкая, с опаской подкрадываюсь к высокому обледенелому штакетнику, за которым мой 13-14-летний, не знающий меня, сын. Я только смотрю на него, не смея признаться, что я его мать.

...Здесь правило: все должны сидеть на своих койках, повернув голову к "глазку". Если кто-нибудь невзначай прикроет глаза - в ту же минуту раздастся громкий стук в дверь. Ноги должны быть опущены на пол. И если кто-нибудь, устав сидеть в одном положении, положит ноги на койку, вновь раздастся стук в дверь.

Нам дают книги. Мы опускаем головы над страницей, и тому, кто неустанно смотрит в "глазок", не разобрать - читаем ли мы или сидим над книгой с закрытыми глазами. Так мы спим. Почти неслышный шорох отодвигаемой задвижки "глазка", и все мы одновременно, будто по команде, поворачиваем во сне страницу, тем демонстрируя: мы бодрствуем.

Противоестественность этой жизни под замком, эта замкнутость пространства вызывает изменения психики. Раз в бане мне довелось в углу обнаружить мокрый огрызок карандаша. Боже, что сделалось со мной! Какое меня охватило волнение! Я дрожащей рукой подняла его, прижала к себе. Я берегла и хранила его. Боялась, что его обнаружат во время обыска. Мы нередко приходили с прогулки - все в камере перевернуто, свалено в кучу. Кому-то это доставляло удовольствие.

Общение с Софьей Сергеевной Шамардиной приносило счастье временного забвения того, где ты и что с тобой.

- С самой ранней юности пленили меня стихи Игоря Северянина, - рассказывала она. - Я долго колебалась... наконец решилась. Торжественно, с букетом гвоздик я пришла сказать ему, как преклоняюсь перед его поэтическим даром. Позвонила в дверь, и тут нервный озноб охватил меня. Бежать было поздно. Мне открыл дверь он сам. В каком-то замызганном одеянии, небритый. Увидев у меня в руках цветы, смешался.

- Соблаговолите войти.

В прихожей было нагорожено, дверь в кухню открыта, там сушилось на веревках белье. Пахло пеленками. Мы оба были до крайности смущены. А потом... потом подружились. Он оказался простым, сердечным. Ну было в нем, знаете ли, этакое фанфаронство... вернее, находило иногда. Молодость. Всем известно, что Северянин и Маяковский антиподы. Известно, вероятно, и вам? А ведь было время, когда мы втроем ездили по России с концертами. Они много оба читали, но и я была при них как бы "придворной артисткой". Мне было восемнадцать. Володе - двадцать один, Северянин был старик - ему было двадцать семь. Одной из самых интересных была поездка в 1914 году по югу России. Я для этого путешествия и Желтую Кофту сшила. Северянин описал эту нашу поездку в своем стихотворном автобиографическом романе "Колокола Собора чувств".

- Софья Сергеевна, вы помните что-нибудь на память?

- Вам интересно?

- Безумно.

Она было приготовилась читать, и вдруг...

- Да нет, как-то неловко...

- Хотите, на колени станем?

- Ну, слушайте. Только имейте в виду: Северянин мне льстит.

Звонок. Шаги. Стук в дверь. "Войдите!"

И входит девушка. Вуаль

Подняв, очей своих эмаль

Вливает мне в глаза, и нити

Зелено-бронзовых волос

Капризно тянутся из кос.

Передает букет гвоздики

Мне в руки, молча и бледна,

Ее глаза смелы и дики:

"Я - Сонечка Шамардина!"

- Вот читаю... и все они будто рядом...

Стремясь на юг, заехал на день

За Маяковским я в Москву,

Мечтая с ним о винограде

Над Черным морем. Я зову.

...Спешат на дутых шинах

С огнем оглобель лихачи,

То едут, грезя о кувшинах

С "Бордосским", наши смехачи.

Сам Велимир зелено-тощий,

Жизнь мощная, живые мощи,

Затем Якулов и Лентулов,

Виновники в искусстве гулов,

Талантливая молодежь,

Милей которой не найдешь.

- Действительно, очаровательные были ребята, - перебивает себя Софья Сергеевна и на минуту уходит мыслями в свое...

Все знают, как Давид Давидыч

Читает: выкриком, в лорнет

Смотря на публику, и нет

Смешного в гамме этих выдач

Голосовых; в энтузиазм

Бурлюк приводит зал. И злобно,

Чеканно и громоподобно,

Весь - мощь, спокойно и без спазм

Нервических по залу хлещет

Бас Маяковского...

- Не устали? - спрашивает Софья Сергеевна. И, видя наши глаза, наши лица, продолжает:

А чтоб слегка разнообразить

Концерт - решаю дать сюрприз:

Позвать с собою поэкстазить

Какую-либо из актрис.

Совсем особая нужна

Актриса мне: нужна актриса,

Как говорят, не из актрис,

Да будь актрисою курсистка.

Ура! Так хочет мой каприз.

И в поезд мы садимся трое,

Победоносные герои

В своей поэзокутерьме.

Я был свидетелем успеха

Ее эстрадного, и эхо

Рукоплесканий огневых

До сей поры в ушах моих.

"Брависсимо!" "Виват!" и "Браво"

Почти стонала молодежь.

Так неожиданная слава

К тебе идет, когда не ждешь.

И если б Соня в эту эру

Поверила в свой редкий дар,

Она бы сделала карьеру,

Не меньше, чем сама Бернар.

Софья Сергеевна, широко раскинув руки в стороны, обвела взглядом стены камеры:

Ее томит отэлья клетка,

Она спешит покинуть дом,

И вьется флагом вуалетка,

Когда на жеребце гнедом

Она устраивает гонки

С коляскою, везущей нас,

И в темно-синей амазонке

Вся - вдохновенье, вся - экстаз,

Будя всеобщее вниманье,

Несется за город к Днепру...

Люди, лица, явления давно канувшего бытия, сама - такая уже далекая, легендарная эпоха наперекор всему, наперекор мощи глухих тюремных стен, врывается с рассказами Софьи Сергеевны в наше мрачное обиталище. Почти нереальный и - такой живой, вольный будоражащий мир, мир подлинных, неистребимых человеческих ценностей потрясает тем сильней, чем ярче контраст между совершенной свободой большой поэзии и нашей - совершенной несвободой узниц.

...Еще одно обретение. Галя Ильинич. Я подумала: этой женщине далеко за сорок. Лицо с обветренной, настуженной, загрубелой кожей. Вставные зубы. Соломенные волосы посеклись, мертвые волосы. Как-то дико топорщатся. Оказалось - ей двадцать семь! Всего двадцать семь... Из них - десять в Карлаге. Два года на воле, и опять тюрьма: 1949 год.

"Через годы, через расстояния"; смотрят мне в душу ее мудрые серые глаза. По-русски говорит с польским акцентом. Зато какой английский язык! И какой немецкий! Она - дочь польского коммуниста, оказавшегося в 1935 году в России со своей семьей, с женой, дочерью и сыном. В 1937-м он оказался под этой же крышей. Вскоре арестовали и мать. Пятнадцатилетняя Галя и двенадцатилетний Юрек остались одни в чужом городе; за Галей, помимо родителей - "врагов народа", был еще один "грех": отдыхая с матерью на побережье Черного моря, она удостоилась чести быть приглашенной на вальс самим американским послом Буллитом, который сделал комплимент ее легкости в танце и безукоризненности ее английского произношения. Юрека взяли в детский дом, а Галю - на Лубянку. Арестовывать ее приехал друг отца... оказавшийся сотрудником НКВД. Он вызвал ее в свой кабинет:

- Галя, хочешь увидеть папу?

- Да-да, хочу, хочу!

- Тогда ты должна его уговорить во всем признаться.

 

Ей приказали спрятаться за портьеру. Через щелку она увидела отца. Всегда подтянутый, артистичный - он теперь был небрит, постарел, придерживал руками брюки, чтобы не свалились.

- Все не признаетесь, Ильинич?.. А хотите вы в этих стенах увидеть свою дочь?

Уверенный голос отца:

- Детей пока что не арестовывают.

- Нет правил без исключений.

Но вот она слышит: голос отца становится все менее уверенным, слабеет. Галя не выдерживает. Бросается к нему из-за портьеры.

- Доченька!..

Их оторвали друг от друга. Отец схватился за сердце. Упал. Галя с рыданиями вновь бросилась к нему, но ее оттащили. То была их последняя встреча.

И - Карлаг. С утра до вечера "жены" и "дочери" утаптывают ногами глину - утрамбовывают площадку под новые территории лагеря.

- Лучше бы нас с мамочкой отправили в разные места. Невыносимо было видеть ее мучения.

Клочок бумаги там, в тех местах, был находкой. Случай привел Галю поднять валявшийся на земле тетрадный листок. Она узнала почерк их друга пани Янины: "Во время свидания с приехавшим братом Юрием Ильиничем з/к Галина Ильинич говорила с ним лишь на темы, касающиеся семейных дел. Политических высказываний не было".

Разъяренная Галя предстала перед пани Яниной:

- Что это?!

- Дитя мое, это то, что я пять лет была твоим ангелом-хранителем.

Обе зарыдали.

Галя Ильинич! В том черном 49-м я была еще новичком в мире, куда насильно втолкнула меня наша общая судьба. А вы... вы уже прошли через это горнило. Тюрьмы, этапы, лагеря выковали из девочки человека огромной силы. Блистательный интеллект, тончайшее чувство юмора, сердечная чуткость и трезвая ирония. Общение с вами помогало людям, в том числе и мне: я брала уроки, без которых выжить там и остаться человеком было почти немыслимо, ибо как раз это, человеческое, совестливое начало пыталась раз и навсегда вышибить из каждого система. Вы - не сломались, вы - выстояли, несмотря на второй круг своих хождений в том аду. И это доказывало, что выстоять - можно.

Наше общение не было долгим, но каждый день около вас - в бедном общении сокамерниц, в разговорах, в каждом вашем слове, преисполненном мужества, обогащал душу.

Я помню все.

Я благодарна вам.

Живы ли вы?! Как скорблю я, что мне так и не суждено было разыскать вас.

Но какой же притягательной силой обладала Надя Б., если даже рядом с Софьей Сергеевной и Галей Ильинич мне думалось: "Пусть меня ждет лагерь, пусть север, пусть большой срок, но только бы не разлучаться с Надей!"

Она была талантливой актрисой. "Мцыри" в ее исполнении звучал незабываемо. Все у нас с ней до странности совпадало: ее муж, как и мой, был летчиком, она оставила на воле такого же крошечного сына, как мой, и очень сокрушалась о нем... Она умела вселить в каждую из нас бодрость, веру в будущее, около нее делалось спокойней.

Меж тем мы совсем мало разговаривали с моим следователем. Во время допросов он занимался своими делами, а я или переводила или думала свою думу. И как не думать? Ведь у меня была, так сказать, "коронная" статья Уголовного кодекса: шпионаж и измена Родине. Минимальный срок по ней - 10 лет лагеря.

Однажды перед началом допроса следователь положил передо мной лист бумаги:

- Прочитайте и подпишите.

Буквы заплясали у меня перед глазами. Не скоро я овладела собой. Этот листок бумаги был моей судьбой. Закрывая дело, мой следователь заключил: "Являясь дочерью врага народа, Маевская Ирина Витольдовна никогда не была причастна к какой бы то ни было разведывательной деятельности. Исходя из этого, обвинение по ст. 58-1а заменяется ей ст. 7-35". Помнила ли я себя в эту минуту?

...Перо в руке ходило ходуном. Наконец я собрала все силы. Подпись вышла чужая, непохожая на мою. Следователь взял листок, вложил в папку. Не глядя на меня, быстро и тихо сказал:

- Я знаю, что вы ни в чем не виноваты. Но ничего другого я сделать не могу.

- Но что в этой папке? - спросила я.

- А вы так до сих пор и не поняли? Дело вашего отца Завьялова Павла Филипповича, расстрелянного в 1938 году, дело Маевского Витольда Маркельевича, отчима вашего, дважды репрессированного за... контрреволюционную деятельность.

Отчим. Я звала его папочкой. Отбыв восьмилетний срок в лагере в Коми, он в Коми же и остался. Устроился на работу в какую-то контору, подведомственную Наркомату лесной промышленности. И вдруг - в 1946 году неожиданная командировка в Москву.

Папочка был всеобщим любимцем семьи. Наконец мы сможем обнять его после всего пережитого. Мама и сестры ее, мои тетки, Ася и Симочка, а также старенькая тетя Мина загодя начали готовиться к его приезду.

Он появился ранним утром на Тверской, постаревший, конечно же, но все такой же красивый, с так хорошо знакомой, согревающей всех кругом, улыбкой.

Прямо с порога объявил, что хочет для спокойствия сообщить в домоуправление о своем приезде, узнать, надо ли ему временно прописываться в Москве. Все начали его отговаривать. Зачем так спешить?

Никогда не забуду его возвращения. Он остановился перед раскрытой дверью, будто не смея переступить порога, неузнаваемый, убитый.

- Уже сняли в милиции допрос. Нарушение паспортного режима. В двадцать четыре часа нужно выехать из Москвы.

Помню похоронно-грустное чаепитие.

А потом мы с ним вдвоем (домашние уже что-то пекли, жарили ему на дорогу) пошли в московский "офис" его северной конторы, в одном из верхних "отсеков" ГУМа, на третьем этаже. У него была официальная командировка - вызов в Москву. Он изложил суть дела. Помню перепуганные лица оплошавших чиновников. Нет, они ничего не могут для него сделать. Не могут продлить срок командировки.

Нам осталось только поспешить за билетами на поезд. В ближайшей билетной кассе, в здании "Метрополя", мы узнали, что для получения билетов требуется справка о прохождении санпропускника. Он оказался на Трубной площади, в бывшем Доме крестьянина. Папочка скрылся за тяжелой дверью, а я жду его на улице, хотя и зима.

Наконец, вот и он. Потерянный какой-то, голос дрожит.

- Девочка, нашли... вшу.

О, Господи!.. Что же нам теперь делать?

И тут меня осенило.

- Подожди... пойду я...

У нас одна фамилия. Расчет на то, что окончание ее, написанное наспех, окажется неразборчивым.

И вот я в этом чудовищном "пропускнике" - скопище людей, жаждущих "проскочить", несмотря на сомнительную чистоту тела. Когда я выхожу на свет Божий, в руках у меня вожделенная бумажка.

И вот мы прощаемся. Ему - за билетом, а мне - домой, помогать домашним.

Я стою на углу Трубной и Неглинки, смотрю ему вслед. В громадных разбухших бурых валенках с подшитыми задниками, в нескладном, когда-то светло-желтом, а теперь заношенном грязно-сером полушубке, он идет походкой "чужого в городе", и я чувствую даже издали его горькую униженность. И долго, очень долго, провожая его взглядом в этой его экипировке, я невольно вспоминаю его рассказ о безоблачной молодости в Варшаве, когда к каждому костюму полагалась соответствующая пара лайковых перчаток, а было костюмов - двенадцать...

Меня будто пригвоздили к этому месту, к этому углу на Трубной. Я не могу оторвать взгляда от уже почти неразличимой фигурки человека вдалеке Неглинной, она все удаляется, становится все меньше и вот будто растворяется в воздухе.

- Что вам переслать из изъятого у вас? - спросил меня следователь.

- Мои тетради.

- Это невозможно. Их слишком много.

Мои тетради... Как-то прочитала в "Новом мире" о том, как сокрушался знаменитый писатель, когда во время войны была утрачена его коллекция карандашей. Меня поразило: вокруг люди гибнут, а он со своими карандашами! А я?.. Я - чем лучше?.. И по сей день просыпаюсь ночью, и все с той же силой ударяет в сердце горечь утраты - в каком адском огне погибли вы, мои прекрасные общие тетради с серой шершавой бумагой в одну линейку?.. Всеобщая история литературы - все обо всех писателях, начиная с Гомера, и их творениях, чем богата Ленинская библиотека. Сюжеты их произведений, изложенные лишь цитатами. И еще я жалею о моих юношеских дневниках: "Познать и знать... Самое желанное, осуществимое". По собственной инициативе следователь переслал мне домой мою пьесу, первую пробу пера. Могла ли я думать о том, какая участь суждена самой драгоценной для меня общей тетради воспоминаний, названных "Сыну"? Эпиграфом послужила собственная . моя строчка: "Ты мое прошлое, ты мое настоящее, ты мое будущее". Какие такие воспоминания могли быть у совсем еще молодой женщины?

С той незабвенной минуты, когда его впервые принесли мне в грауэрмановском роддоме и положили рядом, я, кормя его и смотря на тонкие голубые жилки полуприкрытых век, мгновенно уверовала в то, что он - моя родная, навеки родная душа. Как же мне было не поведать ему о воздухе моего детства, о возлюбленной моей нянечке Марии Тимофеевне? Оберегаемая ото всех зол моим прекрасноликим ангелом-хранителем, о котором она рассказывала мне тихими вечерами, я едва ли не ощущала прикосновение к себе его нежных крыл. Как было не поведать сыну о моей любви к окружавшим меня родным людям ("Боженька, сделай так, чтобы вся наша семья умерла в один день"), об особом мирке нашей с няней небольшой комнатки, освещенной мягким светом лампады перед иконой

Божьей Матери в огромной квартире на Тверской? Как было не рассказать о неизменной веселости детской души, когда мы с нянечкой выходили на улицу? Голубизна весеннего неба. Неосознанная радость начала жизни. Напротив нашего парадного - гостиница "Тверь", примыкающая к ней ограда бывшего Английского клуба со "львами на воротах", тогда, да и теперь - музея Революции. Вблизи - Страстная площадь, розовато-сиреневая громада Страстного монастыря с ослепительным праздником разноцветно мерцающих лампад перед старинными иконами.

По другую сторону площади, в самом начале Тверского бульвара - памятник Пушкину; там я неустанно скакала с подружками по полированным розовато-серым его ступеням, ловко перепрыгивая с них на такие же полированные гранитные круглые опоры четырехглавых фонарей... Многоголосый гомон галочьих стай, резвое их кружение над головой Пушкина, неожиданный искрометный их взлет в беспредельную голубую высь... Как много было такого, о чем мне хотелось рассказать сыну.

Что мне сохранить из изъятого при обыске? Я плохо понимала в те минуты, что происходит. Как же могла я не вспомнить о моих воспоминаниях "Сыну"? В эту толстую общую тетрадь были вклеены фотографии дорогих мне людей, документы, многое неповторимое. Долгие годы по сей день сокрушаюсь об утрате столь дорогих мне воспоминаний детства и юности. Их пожрал один из лубянских костров.

Ночь. "Черный ворон". Меня куда-то везут. Одну. Какой почет! Наконец машина останавливается. Слышу скрежет железного засова. Открываются ворота.

- Выходи!

 

Меня вводят в огромный гулкий вестибюль. Откуда-то доносятся странные шумы, громкие голоса, лязг посуды.

Бутырки...

Ну и порядки у вас тут, граждане, - не то что у нас на Лубянке. Там даже на допрос вызывают почти шепотом и из соображений "соблюдения следственной тайны" говорят: "На "Эм", собирайтесь без вещей".

Меня сажают в "одиночку". Снова одна. Голова наливается свинцом. Не могу, ну не могу оставаться одна в камере. Боюсь сойти с ума.

А спустя несколько дней меня вводят в огромную камеру - метров сто пятьдесят. Белый кафельный пол блестит от чистоты. По стенам деревянные топчаны сплошной лентой. Это камера

"политических". Здесь надлежит быть сорока человекам. А тут, вероятно, сотня. Разноперый народ - "жены", "дочери"... профессорши, журналистки, монашенки. А каким образом попадают сюда вот такие, как эта старушка - в рубище, с истинно ангельской добротой на лице?

- А вы за что, бабуся? Статья у вас какая?

- Да... етот... как его? Пятьдесят восемь-восемь.

- Террор?!

- Ён, ён, доченька! Ён самый...

- ?!!

- Сон, вишь, мне привиделся, будто немец на Москву бонбу кинул. Аккурат на Кремль. А я, дура, возьми да суседке расскажи. Она и доказала.

Спим все на одном боку, вжавшись друг в друга. Среди ночи разом, не раскрывая глаз, поворачиваемся на другой бок и опять спим.

Спустя несколько дней в камере встречаются дочери писателя Артема Веселого, Заяра, девочка совсем, и Гайра. Видя эту встречу, многие смахивают слезы.

Целый день, как заведенная, ходит из одного конца камеры в другой совсем молоденькая Ира Дейкоханова, "качает" на руках ребенка и тихонько напевает: "Спи, дитя мое, усни, сладкий сон к себе мани..." Она оставила четырехмесячного сына, которого кормила грудью.

Красавица Таня Новак в своем сказочном халате до пола цвета какао, с огромной розой во всю грудь, без конца говорит о сыне. Она — ленинградка. Муж - морской офицер, коммунист, его арестовали. Она приехала в Москву хлопотать о нем. Хлопотала неутомимо. Кому-то это рвение надоело. Пять человек пришли ее арестовывать. Шестилетний сын бросился к ней, обвил ее шею руками, и все эти пятеро не могли ее вырвать из рук мальчика. Наконец, совладали - вырвали. "Мамочка, - зарыдал он, - когда я вырасту, я их всех перестреляю!.."

У них нет ни бабушек, ни теток - никого.

В памяти остался светлый облик прекрасной девушки Инны Гайстер, чья фамилия, как мне казалось, была точной ее характеристикой. Гайстер - от немецкого Geist - "дух", "духовность".

О недавно ушедшей из камеры после приговора знаменитой артистке Антонине Окуневской, на редкость хорошенькой женщине (у всех в памяти были фильмы "Горячие денечки", "Последняя ночь"), говорили, что она всех изумляла сердечностью, простотой, а пол в камере отдраивала лучше всех.

Когда же, наконец, ОСО (Особое совещание) решит мою судьбу? Уже май. Я, оказывается, заблуждалась, полагая, что по моей статье дают вольное поселение. Дают и лагерь.

Камера развлекается. Гадаем по тому Шекспира. Страница... строчка... Мне выходит:

К царице поспешу - отдать мне упрошу ребенка,

Падут оковы, и всюду мир вернется...

Минута общей тишины и - тотчас все начинают бурно, безудержно:

- Вольное поселение, как пить дать!

О, радость! (Бывает радость и в тюрьме.) В камеру вводят партию "новеньких". И среди них - Софья Сергеевна Шамардина. Мы бросились друг к другу. Первое, что она мне говорит, понизив голос:

- А вы знаете, Ира, наша Надя - стукачка!

Уже несколько человек тут говорили мне о том же. Но я неизменно отвечала: "Я никогда не разрешу себе подумать о Наде хоть что-нибудь плохое!.."

Уходившие по окончании следствия с Лубянки передавали: Надежда Б. - "наседка" со стажем, и вот это докатилось и до нас. Ее видели в тюремных стенах более трех лет назад - она отбывает наказание за какое-то тяжкое преступление и сокращает себе срок виртуозным стукачеством. Ее подсаживают в камеру при поступлении нового человека, с которым у нее "совпадает" все - начиная от дня задержания, как у меня, до семейного положения, вкусов, пристрастий.

Какой удар! Вспоминается цепь "совпадений", когда я в ужасе изумлялась осведомленности моего первого следователя о всех событиях жизни моей семьи, моей жизни, - оказывается, источником этих сведений была я сама.


Вернуться
Яндекс.Метрика