Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Гаген-Торн Нина


Memoria. Воспоминания. Рассказы


Петроград


Гимназия. Сначала - либеральнейшая, с оттенком демократизма гимназия Стоюниной.

Ходили все девочки в голубых сатиновых халатах и легких тапочках, которые оставались в гимназии. Преподавали великолепные учителя: Николай Онуфриевич Лосский, муж дочери Марии Николаевны Стоюниной, читал в VIII классе логику, а Иван Иванович Лакрин - психологию. Стоюнинки гордились своей гимназией и своей свободой обращения. Детей не стесняли. Мне позволяли под халатом носить привычные штаны и матроски. Мы с Татой Глебовой и Мухой Гвоздевой, трое из нашего класса, ходили одетые мальчиками.

Четыре года я училась у Стоюниной, но потом мы переехали на Бассейную улицу, в «кадетскую крепость», как называли эти кооперативные дома Товарищества. Там жила обеспеченная профессорская интеллигенция, жил и Радичев, бывал Набоков - левокадетские лидеры. Отец дружил с ними. Он к этому времени стал профессором Военно-медицинской академии. Демократизм несколько выветрился из нашего дома и принял другие формы. Мама продолжала считать, что «люди», то есть кухарка и две горничные, должны питаться так же, как и «господа». Однако «господа» ели вдоволь — «людям» же к обеду полагалось по половине рябчика и по одному куску сладкого пирога на десерт. И хотя мама и говорила, что надо бы каждой дать хотя бы по маленькой комнатке, людская была одна на троих.

Меня перевели в другую гимназию. Это мотивировалось тем, что я ни за что не соглашалась, чтобы за мной в гимназию приходила прислуга, а мама не соглашалась пускать меня одну через Невский.

В гимназии княгини Оболенской сняли с меня мальчишеские штаны, надели коричневое платье с черным передником и запретили носить носки. Это было первое и неодолимое насилие надо мной. Дисциплина и «хорошее поведение» сказывались и в том, что в «большом зале» на переменах старшим классам не позволялось бегать, а для игр отводился лишь примыкавший к нему «малый зал». А в нижний этаж, где проводили свои перемены маленькие, нас не пускали. У меня бывали приступы тоски и потребность какой-то разрядки.

Отрадой и утешением были уроки истории. Древнюю историю преподавала Наталия Давидовна Флитнер, египтолог, работавшая в Эрмитаже (потом, взрослой, я встречалась с нею). Средневековье преподавал Алексей Георгиевич Ярошевский. Он прочел нам отрывок из «Песни о Роланде», рассказал о ры­царских турнирах. Советовал прочесть «Айвенго» и вообще почитать Вальтера Скотта. И вот нахлынула вдруг на меня потребность разрядки! И я стремительно решилась - устроить в гимназии рыцарский турнир!

В «малом зале» из стульев сделали возвышенный трон. Были выбраны король и королева. Облачившись в какие-то мантии, распустив локоны, они уселись на троне. Были выбраны рыцари и кони - две здоровенные толстые глупые девы, охотно шедшие на всякие шалости. «Рыцарь» Нина Мелких написала стихи:

Герольд обходит государства С большой серебряной трубой - Герольд, что с серыми глазами И золотыми волосами, Обходит герцогства и царства И кличет рыцарей на бой.

Герольдом была я. Серебряная труба - свернутая трубкой тетрадь. А герцогства и царства - соседние классы. Зрители турнира охотно набежали оттуда. Герольд и поэт - две Нины - превратились в рыцарей и сели на «коней». Портфели были щи­тами, а длинные линейки - мечами. Кони ржали и гарцевали. Мы выехали на середину круга перед троном и только собрались скрестить мечи, как появилась дежурная классная дама и, стащив нас с «коней», повела всех в директорскую. Но в директорской был инспектор и наш историк – Алексей Георгиевич. Классная дама, пылая гневом, рассказала им всю сцену.

- Ведь не мальчишки - девочки, из приличных семей, и устроили публичную драку! Чем это могло кончиться?

Алексей Георгиевич поправил очки и торопливо разгладил бородку.

- Что же это, девочки? - сказал он укоризненно. - Ну разве мыслимо драться публично?

- Это вовсе не драка, Алексей Георгиевич, - сказали мы обе, - это был настоящий рыцарский турнир.

- Мы хотели устроить военные состязания, — пояснила я.

- Необходимо поставить в известность родителей, - сказала классная дама.

- Да, да, мы разберемся на педагогическом совете, - заверил ее Алексей Георгиевич. - Ступайте, девочки, и, пожалуйста, чтобы этого больше не было.

На педагогическом совете, кажется, очень смеялись, как сообщили нам нянечки. Дома за обедом я все рассказала сама.

- Далекое отражение военного времени в детской психике, - заметил отец, торопясь на прием.

Шел 1914 год, война была летом объявлена, но еще не очень чувствовалась в быту тыла. Может быть, и правда, это она давала такие «отражения»? Но мне хочется сказать не о том, как отразилась на нас война, передать не быт эпохи, а те картины, которые, казалось, были записаны во сне. Они - черточки того, что стало потом фундаментом моей молодости, ее трудностью и ее силой. Пожалуй, это было чувство свободной уверенности в себе, в праве быть самим собой и идти своим путем, обязательно раскрывающим впереди горизонты.

Литературу преподавала Ольга Владимировна Орбели, жена Рубена Орбели, брата Леона и Иосифа Абгаровичей, человек, несомненно, культурной среды, но культуры XIX века. Она не понимала и не любила культуру начала XX века. Помню, она дала нам сочинение на «вольную тему». А я тогда только что с упоением прочитала Рабиндраната Тагора и стала писать о нем. Незаметно, ловя что-то звеневшее в воздухе, я написала ритмической, в аллитерациях вьющейся прозой, и Ольга Владимировна подумала: Андрей Белый! Декадентство... Она прочла в классе вслух мое сочинение, иронически подчеркивая все аллитерации. Класс хохотал. Я не была уязвлена или обижена, нет, я взбунтовалась. Распахнув двери, я закричала:

- Бэби, кататься!

И толстая Бэби, мой конь из турнира, с топотом прискакала ко мне. Размахивая мечом-линейкой, я вскочила к ней на спину, и мы помчались по залу. Конечно, вскоре нас поймали и отправили в директорскую.

- Что это - опять Гаген-Торн? - с упреком сказала кроткая Елизавета Николаевна Герцфельд, директриса. - Что это, Бэби?

- Елизавета Николаевна, Бэби тут совсем ни при чем, она просто не поняла, что делает. Виновна - я. Но я просто не могла удержаться. Надо было вылить обиду!

- Какую обиду?

- Ольга Владимировна прочла вслух классу и осмеяла мое сочинение. А я, правда, писала, как умела, стараясь передать свое впечатление от Рабиндраната Тагора... Очень сильное впечатление. Я и не слыхала об Андрее Белом. Я написала, как я Тагора почувствовала, а Ольга Владимировна все сделала таким смешным! - И, о позор, у меня брызнули слезы! Я торопливо утерла их измазанным мелом кулаком.

- Но вы же большая девочка, Гаген-Торн, расскажите связно!

Я взяла себя в руки и сказала:

- Понимаю, это глупо - скакать по залу, но это от неожиданности и отчаяния просто!

- Ну, ступайте, успокойтесь, можно же было найти другие формы для выражения вашего волнения, - вздохнула Елизавета Николаевна.

Очень сложно передать сейчас чувства подростка: я действительно была оскорблена и взволнована и, если бы я была ранима, это могло бы стать глубокой раной. Но тут был скорее бунт горячего жеребенка, который, если неосторожно его хлестнуть, несется очертя голову до пропасти не от страха и боли, а от бунта. Не успокой его - он и в пропасть прыгнет не заметив. Что надо делать? Вероятно, спокойной и твердой рукой держать вожжи. Не останавливать и не нахлестывать жеребенка, а сильной рукой дать почувствовать – сдержись.

Но в то время интеллигентные воспитатели больше всего думали о ранимости души ребенка и боялись его обидеть. Поэтому был созван специальный педагогический совет. Я узнала об этом, как всегда, от нянечек, с которыми из принципа демократии дружила и часто забиралась к ним в комнату.

- Ольга Владимировна на совете волновались, даже заплакали, - сообщила нянечка Настя, - все про вас говорили, барышня, поминали влияние какое-то вредное. А им все про душу ребенка отвечали Алексей Георгиевич и Данила Александрович, который химии обучает.

- Ну и что? - спросила Нина Мелких.

- Да Ольга Владимировна сказали: признаю, что неправа.

Мы засмеялись.

-    Пойдем, ребенок, ловкий ребенок! - сказала Нина.

И мы убежали, торжествуя победу. На следующем уроке Ольга Владимировна после звонка задержала класс на минутку:

- Гаген-Торн, я должна сказать, что была неправа, иронизируя над вашим сочинением. Я вовсе не хотела вас обидеть.

- Ну, а я повела себя вовсе глупо, - призналась я с ноткой великодушия.

Надо ли было ей это делать? Надо ли было так решать на педагогическом совете? Вероятно, да! Для нервной и чуткой девочки это могло действительно стать серьезной травмой. И они - гуманные и вдумчивые учителя - были правы, опасаясь за душу ребенка. Но для меня, вероятно, нужнее было бы другое — серьезный и вдумчивый разговор, а не это публичное извинение. Оно только добавило мне и без того достаточно сильное чувство «победительности», уверенности в том, что я могу и сумею сделать то, что захочу.

Я не была ни избалованной, ни злой, но во мне жила абсолютная уверенность в своей свободе. В седьмом классе все дрожали на уроках химии. Данила Александрович не был очень строг, он был презрителен и беспощаден к барышням. Шла зима 1916/17 года, и уже пахло в воздухе чем-то непонят­ным и тревожным. Какие-то слухи ползли по городу. И поэтому особенно оскорбительно-презрительной была его манера вызывать к доске. Он громко называл фамилию. Фигурка в коричневом платье и черном переднике вздрагивала и выходила Лепечите, милая барышня, - говорил он, откидываясь на стуле.

И смущенная барышня начинала действительно лепетать.

- Гаген-Торн!

Я вышла к доске.

- Лепечите, милая барышня.

Я повернулась и молча пошла на место.

- Что, ни слова не знаете?

- Нет, знаю, но я не барышня и лепетать не умею!

«Данило» расхохотался:

- Тогда отвечайте, как умеете, уважаемый товарищ!

Класс зашушукался.

Это было в предфевральские дни, и «Данило» приписал происшедшее «демонстративно революционному поведению», которое он, видимо, одобрял. А у меня это не было обдуманным поведением, просто вновь взбрыкнул норовистый жеребенок.

И уже через несколько недель этот жеребенок понесся без всякой узды в Организацию средних учебных заведений (ОСУЗ), стал членом президиума Центральной управы.

ОСУЗ

У второй Управы ОСУЗа был чудесный председатель. Девушка решительная и категорическая в суждениях, быстрая если не «на руку», то на словесное воздействие на «управцев», да к тому же обладавшая весьма на них влиявшей внешностью, Нина Г. тогда напоминала то ли персонаж из скандинавских саг и преданий - юную Кайсу, то ли этакую григовскую Сольвейг. Пшеннобелые волосы, голубые глаза, решительный тон... Председатель была избрана очень удачно.

Лев Успенский. «Записки старого петербуржца»

Центральная управа ОСУЗа играла в парламент, упоенно и страстно готовясь к тому, что все мы когда-нибудь станем министрами и разделим портфели. Лев Успенский неплохо написал об ОСУЗе в своих «Записках старого петербуржца». Но, конечно, все было гораздо сложнее, чем написано у него. Сложнее и труднее у интеллигентских подростков, сплошь интеллигентских, даже рафинированно интеллигентских, проходил этот переход от Старого мира в мир Неведомый.

О, конечно, мы с радостью растаптывали Старый мир, мы были уверены, что будем создавать социализм. Но создавать на парламентский манер, своими интеллигентскими руками.

В то время ходила в ОСУЗе, как во всяком молодежном вертоплясе, песенка:

Там эсеры топят печи,

Говорят в управе речи,

Революцию проводят,

Всей управой верховодят.

И я усердно топила печь в каком-то холодном классе, где была наша база, и «входила в контакт с организацией учителей». Они были растеряны, старые и глубоко деликатные в своих проявлениях интеллигенты.

- «Предатели, погибла Россия», - шептали они слова Блока из поэмы «Двенадцать».

А мы не были растеряны: мы наслаждались стремительностью шторма и организованностью своих выступлений. Мы не вполне знали, за что следует бороться, но были восхищены своей организацией, правом выпускать газету «Свободная школа», своей шестнадцатилетней взрослостью и тем, что почетным председателем и редактором нашей газеты был Владимир Пруссак - талантливый молодой поэт, впоследствии рано погибший от сыпного тифа. Он был витмаровец - ученик гимназии Витмара, где в 1914 году была раскрыта революционная группа. Эту группу тогда арестовали и всех мальчишек выслали в Сибирь. Пруссак вернулся в Питер в первые дни февраля и стал одним из организаторов «Свободной школы» и ОСУЗа.

Странно, что все это было и быльем поросло, что об этом почти забыли мы сами, странно писать обо всем этом, о том, что у нас, семнадцатилетних, была твердая уверенность в полной, абсолютной свободе мысли и свободе слова, в том, что старый мир лопнул, развалился окончательно и совершенно.

Мы конечно же, были за Советскую власть! Она – порождение и проявление Нового мира, где все будут свободны и все будет Разумно. А то, что поколение наших отцов сопротивляется и негодует на грубость и резкость приемов в переделке мира, мы расценивали как результат инерции, накопленной в Старом мире с его условностями. Мы - отвергали все условности! Верили, что мы, молодежь, и построим Новый мир, договоримся со всеми, кто молод душой и понимает: все старое будет кончено навсегда! А пока мы должны создать свободную школу и перейти в не менее свободный, по-новому дышащий университет.

Предреволюционной зимой 1916/17 года я увлеклась Владимиром Соловьевым, его философией. Нет, это было не увлечение, а глубокое, всем сердцем, всем пылом шестнадцати лет вхождение в философию.

Отец мой, как полагалось просвещенному медику и кадету, был атеистом. А я, по исконной традиции русской культуры, довольно рано стала искать выхода в антитезу. Это - обычное явление: «отцы и дети». Но, воспитанная в атеизме семьи, уже к двенадцати годам к церкви я относилась скептически, а к Закону Божьему, преподаваемому в гимназии, тем более. В нашем классе было просто плохим тоном - всерьез относиться к урокам Закона Божьего.

Не помню, в шестом или седьмом классе появился у нас новый законоучитель отец Иоанн Егоров. Он знал, конечно, об отношении к его предмету девочек дворянско-интеллигентской среды. У одних - прикрытое воспитанностью хорошего общества, у других - откровенно скептическое; так или иначе, учить всерьез уроки Закона Божьего, конечно, никто не считал нужным. Трудно, вероятно, приходилось отцу Иоанну. На кого опереться? И, верно, был он не только образованный, но и неглупый, не склонный к рутине человек. Не знаю уж как, но он все же сумел найти подход и однажды, не без труда преодолевая вежливый, но явный скептицизм, начал рассказывать нам о работе Владимира Соловьева «Три разговора». Отец Иоанн знал, что для большей части класса она была не по силенкам, но ему надо было овладеть наиболее способной, развитой и поэтому наиболее скептически к нему относившейся группой из пяти девочек, куда входили и Нина Мелких, и моя ближайшая подруга Аня Ольдерогге - страстный, уже оформившийся микробиолог, — и я. Он так пересказал нам эти «Три разговора», что мы сидели, затаив дыхание, забыв все, видя только блистательные образы «доктора Паули» и «белого, как свечка, отца Иоанна». Батюшка назвал нам и имя автора — Владимир Сергеевич Соловьев, профессор университета.

Мне так ясно представляется этот гимназический урок, когда о. Иоанн рассказывал о «Трех разговорах» Соловьева. Сам он крупный, с грубоватыми русскими чертами лица; полуседые пышные волосы чуть выше плеч и поднятая вверх рука в широком рукаве рясы. Говорил он вдохновенно. Я не знаю, какова его дальнейшая судьба, но сегодня благодарность к нему согрела меня. Он давно умер, пусть будет легок путь его в другие миры Царства Божьего.

Я почувствовала, что не могу жить и думать, пока не найду книг Владимира Соловьева. Добывать, покупать книги сама я еще не умела. Где достать Соловьева? К счастью, однажды с визитом к маме пришла одна благодарная папина пациентка - светская дама нового стиля и нового века, не знавшая, как отблагодарить отца за удачную операцию. В разговоре она узнала, что я интересуюсь Владимиром Соловьевым, и подарила мне к Рождеству «Полное собрание сочинений» этого философа.

Я набросилась на «Три разговора». И мир стал восприниматься совершенно с другой стороны.

А дальше пришел Блок. Летом 1916 года Виталий Бианки дал мне томик Блока, а его старший брат, Анатолий Бианки, - нелегальные брошюры. Блок был, безусловно, важнее и интереснее. И он сразу, еще бессознательно, был угадан в сиянии Соловьева. Я в то лето добросовестно конспектировала историю греческой философии, сидя у окна моей угловой комнаты на Приморском хуторе. В окно наблюдала, как папа играл в теннис с племянником Сашей, и заставляла себя не мешать им, пока не закончу заданный самой себе на сегодня параграф. Он казался мне довольно скучным, но необходимым, вероятно, он был и в самом деле полезен. Но — огнем и мечом, и животворящим вином вошел Блок, как на скале возвышаясь на сверкающих образах Соловьева. А осенью Женя, самый близкий мне двоюродный брат, погодок, с которым я вместе росла, поступил в университет, купил и принес мне «Симфонии» Андрея Белого.

Весь мир зазвучал, как симфония, и я не заметила, что он сорвался со стержня и мячиком катится в революцию, подпрыгнув в нее в последние, снежные дни февраля.

Тут уж и Блока, и Белого затмили брошюрки: «В борьбе обретешь ты право свое»...  И рыжеватая бородка Толи Бианки подносила мне их, передавая «от Льва» — старейшего из братьев Бианки, человека вполне взрослого и позитивного; он был в тот период энтомологом.

Не так-то однороден был ОСУЗ и по составу, и по тому, как воспринимали революцию мы, подростки разных слоев интеллигенции. Однородность была в единстве дыхания - мы вышли из мира XIX века, где созревали наши родители, в век XX. И ясно было: этот век несет «невиданные перемены, неслыханные мятежи». Вступающим в ОСУЗ надо было оглядываться и осознавать себя. Притом не индивидуально, а группово, по гимназиям. Были стоюнинки и оболенки, тенишевцы и лентовцы, маевцы и Выборжское коммерческое, гордившееся своей особенностью: там совместно учились девочки и мальчики. Иной была и программа коммерческого училища. «Коммерческого» не было в нем ничего, «Коммерческое» - флаг, за которым прятались новаторские тенденции: обеспеченный материально, трезвый демократизм, с первых классов внушаемый детям анализ происходящих в стране процессов и необходимость участвовать в них и мальчикам и девочкам.

Дальше шли училища парные по воззрениям и группировкам (для мальчиков и девочек, ибо в семье обычно бывали и мальчики, и девочки). Тенишевцы имели сестер обычно у Таганцевой и Стоюниной. Маевцы - в гимназии Могилянской (это был Васильевский остров). На Могилянскую ориентировались и лентовцы. Гимназия княгини Оболенской колебалась между Тенишевским училищем и гимназией Гуревича — в основном составе это были гимназии дворянские.

Особая когорта, струганый винегрет - казенные гимназии, мужские и женские. Там придерживались строгой казенной формы не только в одежде, но и в методах преподавания. Там не было «идей» у родителей и не чувствовалось старания вырастить рафинированных интеллигентов у преподавателей. И ученики не обладали патриотизмом «своей» гимназии, который был особенно силен у лентовцев и выборжцев: они гордились тем, что у них были открытые для VII и VIII классов курилки, где на перемены сходились ученики и учителя «на товарищеских началах». Обсуждались там, в курилках, не только школьные, но и политические дела; пелись песни, преподаватели были «старшими товарищами», с которыми вполне допускались шутки. Воспитание строилось на свободе и джентльменстве. Нарушение субординации было культурным и не переходило в хамство. С лукавыми, чуть извиняющимися улыбками позволяли себе лентовцы петь при самом Владимире Кирилловиче Иванове - директоре: «И вот идет Кириллыч, Кириллыч, Кириллыч иль просто красный помидор-дор-дор». И краснощекий Владимир Кириллович посмеивался: вольность необходима молодежи, так пусть она будет явной.

В Лентовке и Выборжском всегда существовали самоуправляющиеся ученические организации. Эти школы, естественно, дружески отнеслись и к ОСУЗу. В Лентовке Иванов отвел помещение для Центральной управы ОСУЗа, там собирались делегаты на заседания. В ОСУЗ входили делегаты от всех петроградских школ, по два человека из шестых, седьмых и восьмых классов. Они составляли общее собрание ОСУЗа. Общее собрание выбирало Центральную управу (10 человек) и редакцию газеты «Свободная школа» (6 человек). Активно участвовали в жизни ОСУЗа главным образом ученики не казенных, а частных либеральных школ, более или менее «красных», более или менее демократических, «с идеями». Родители учеников были там всех толков - от кадетов до социалистов. И всех толков интеллигентского профиля - по узаконенной традиции русской культуры - борьбой поколений в семьях.

Мы, едва оперившиеся птенцы в свои шестнадцать лет, сидели еще на краях родительских гнезд и не решались вылетать. К восемнадцати годам - вылетели в разные стороны. Перед вылетом озирали друг друга, с почтением к тем, кто уже решился на вылет. Относились с подчеркнутым уважением друг к другу: на заседаниях называли друг друга лишь по имени-отчеству, выступали по всем формам английского парламента, проводили постановления в первом и втором чтениях и только закрытым голосованием. Общие собрания ОСУЗа проходили в главном залеТенишевского училища, а собрания управы - в Лентовке.

Мы чувствовали себя народными представителями своего поколения и будущими министрами России парламентарных форм

Пока Россия не была парламентарной: она лузгала семечки Улицам, страстно митинговала, добывала еду, мешочничая, и готовилась к гражданской войне, все убыстряя темп к лету 1917 года. Мы лишь начинали нащупывать собственные убеждения, воспринимая себя еще школьниками. Но из ОСУЗа уже вышли прошлогодние восьмиклассники его создатели, и, по традиции, передали бразды правления нам, следующему классу.

Все школы города объединились и радостно стали играть в организованность. Шестиклассники и пятиклассники взяли на себя службу связи: если нужно оповестить о собрании, через 2-3 часа извещены все школы. Мы любезно предлагаем свою помощь Союзу учителей, который часто не успевал ни принять решение, ни известить о нем своих членов. Союз учителей колебался: работать с большевиками или саботировать их? Требовать Учредительного собрания или смириться с тем, что «Вся власть Советам!»? По существу, и среди учащихся были такие же политические колебания, но мы как-то умели держать их вне ОСУЗа, старательно придавая ему «профессиональную линию»: создание свободной самоуправляющейся школы, организованное снабжение школ учебными пособиями... Добивались бумаги и типографии для нашей газеты «Свободная школа». Нас устраивали эти школьные дела, и доставлял удовольствие хотя и диктаторский, но парламентски вежливый разговор с учителями. Не с «нашими» учителями, то есть педагогами, стремившимися создать такую свободную самоуправляющуюся школу еще до революции, а с теми «казенными крысами», чиновниками в мундирах народного просвещения, которых было много в казенных гимназиях.

Помню, мне доставило удовольствие прийти в институт благородных девиц с мандатами ОСУЗа, безукоризненно вежливо сказать начальнице:

- Нам необходимо повидать делегатов, избранных в трех старших классах вашего учебного заведения.

- У нас нет никаких делегатов. Я не допускаю каких-либо выборов, — кипя от негодования, сверкая стекляшками пенсне, возмутилась начальница.

- Ну, в таком случае придется провести выборы нам самим и немедленно. У нас есть на это полномочия райсовета рабочих и солдатских депутатов. Не откажите в любезности позвать дежурных по классам.

У начальницы дрожат руки. Она боится, боится нас! Звонит в звонок и приказывает вошедшей секретарше вызвать дежурных из первых и вторых классов (в институтах счет классов шел от седьмых к первым). В кабинете появляются три девочки в длинных зеленых платьях с белыми пелеринками, делают начальнице глубокий реверанс.

- К вам пришли эти... делегаты из райсовета.

- Нет, товарищи, мы не из райсовета, мы из Организации средних учебных заведений, пришли звать вас вступить в эту организацию.

Какое удовольствие смотреть на радостно-взволнованные лица девочек!

И юное, бодрое слово «Товарищ»

Раздастся свободно и звонко теперь,

- писал в «Свободной школе» наш почетный председатель Владимир Пруссак.

В зиму 1917/18 года средняя школа в Питере держалась в основном усилиями самих школьников: учителя тонули в дебатах на политические темы, в острейших противоречиях политической борьбы средней интеллигенции с большевиками. Мы объясняли это просто - въевшейся в них рутиной. Мы жаждали не спорить, а делать скорее свое школьное дело и организованно вступить в дальнейшую жизнь.

Университет

К весне 1918 года 8-е классы в гимназиях были ликвидированы. Нам выдали удостоверения об окончании, но они, казалось, были не нужны даже: для поступления в вуз требовалась только справка из домового комитета, что тебе уже исполнилось 16 лет и ты живешь на такой-то улице. Мы ввалились в университет, воспринятые как новое студенчество, намеревающееся его переустраивать. Мы отменили отчества и парламентский стиль общения и постепенно стали дифференцироваться по политическим взглядам. Осузец Мишка Цвибак стал левым эсером, потом большевиком и комиссаром университета. Осузец Женя Айзенштадт совмещал университет с интересами кино. Очень метко характеризовала его популярная у нас в те годы песенка:

Парламентский деятель он от природы,

Он ждет у советского моря погоды.

Не став депутатом — он стал помзавкино,

В нем странная помесь пижона с раввином.

Помимо официальных создавались, конечно, и другие компании. За зиму 1917/18 года близкими стали: Аля Лунц (маевец), Аля (Грациэлла) Говард - я не помню, из какой гимназии была эта прелестная девочка с итальянскими мягкими глазами и длинной темной косой, полуитальянка-полуангличанка, Сева Черкесов и Юра Шейнманн (лентовцы) и я. Летом мать Али Лунца пригласила нас всех погостить в Боровичи, где они жили на даче.

Осенью мы все поступили в университет, мы с Алей - на юридический, парни - на биологический. Поступили мы на юридический потому, что, в сущности, он уже не был юридическим — перестраивался в «факультет общественных наук». И мне казалось самым насущным начать с изучения развития общественных форм, социологии, с изучения марксизма. Все это не было еще обязательным, никто не заставлял нас изучать Карла Маркса, и Ленин еще не считался Римским Папой новой религии. Нам усиленно говорили, что личность не играет роли в истории, ее выдвигают социальные потребности и законы общественного развития. С.И. Солнцев читал нам курс происхождения классового общества, В.В. Светловский вел семинар по родовому обществу. Я посещала этот семинар. Он хранил еще старые традиции семинарских занятий. Мы сидели за длинным столом в уютной комнате. Вдоль стены тянулись длинные шкафы семинарской библиотеки, блестели упругие, тисненные золотом корешки переплетов, отсвечивали стекла. Топилась большая изразцовая печь, и служитель, бритый старик в потертом вицмундире, вносил огромный медный самовар и расставлял стаканы. Профессор Светловский, кругленький, но подтянутый и изящный, пошучивал, сияя розовой лысиной. Ассистент кафедры приготовлял материалы, нужные для занятий. Медленно умирала старая, налаженная университетская жизнь. Она еще боролась, силясь сохранить старые традиции, весь первый семестр. И были еще рождественские каникулы.

Зимой 1918/19 года Петроград был тих и пуст. Не было дыма и гари. Небо стало прозрачным. Молчали заводские трубы. Рабочие - слава и гордость питерского пролетариата - ушли на фронты гражданской войны и в продотряды, пытаясь наладить снабжение продуктами и отопление города. Топлива не было. На окраинах разбирали на дрова деревянные заборы. В больших каменных домах с паровым отоплением лопнули трубы. В комнатах ставили железные печки-буржуйки, выпуская в форточки их рукава-трубы. Топили мебелью и книгами. На прямых великолепных петербургских улицах роскошные магазины были закрыты, а окна забиты досками. В магазинах поплоше по карточкам выдавали черный хлеб, ржавые селедки и пшено. Перед магазинами вертелись мальчишки в лохмотьях, чем-то торговали. И пели: «Эх, яблочко! Купил его с мамашею. Накормили всю Расею пшенной кашею». Продавали они все больше спички. Кричали: «А вот! А вот! Спички шведские, головки советские, пять минут вонь, иногда огонь!» Коробок стоил миллион рублей. В очередях передавали страшные слухи: по городу стал бродить голодный тиф. Хлеба не было.

Но были концерты в филармонии и публичные лекции в разных залах. Залы не отапливались. О лекциях объявляли наклеенные на стенах афиши.

В университете лопнуло паровое отопление, и главный коридор был покрыт льдом. Веселые первокурсники скользили по этому льду, как на лыжах.

Лыжи были самым удобным сообщением в городе: трамваи не могли пробиться через снежные сугробы, а о других способах сообщения просто забыли. Извозчики вывелись, а машины не завелись еще. Изредка с грохотом пролетали грузовики. По строго правительственным нуждам.

Главное здание университета неуклонно обледеневало, и занятия в нем прекратились. Но в книжном киоске топили буржуйку и книги еще продавались: прелестные книжки стихов, выпускаемые издательствами «Алконост» и «Картонный Домик», тиражом от 500 до 1000 экземпляров.

Занятия шли в Физическом институте и в больших угловых комнатах старого студенческого общежития, во дворе университета. Большие угловые комнаты обращены в аудитории, в остальных жили студенты. Топливо мы добывали, организуя ночные набеги на баржи, которые еще встречались по берегам Невы, или на уцелевшие заборы Васильевского острова. Когда набег удачен, топили не только котельную, но и титан-кипятильник внизу, у входа, и огромную, саженной длины, плиту в кухне. Днем на ней варили в котелках что-либо, а вечером вдоль плиты выстраивались ряды чернильниц и маленьких бутылочек. В бутылочки наливали керосин, вставляли фитиль, а сверху прикрепляли лабораторную колбочку. Это называлось «лампион». Усевшись вдоль плиты на скамьях, можно было прекрасно заниматься. Зачеты было удобно сдавать в очередях в столовую: профессора и студенты там вместе получали конину, которую сумел добыть студенческий комитет. Профессора тогда еще называли студентов «коллегами».

Весной сугробы растаяли. Солнышко светило все ярче, и между булыжниками мостовой полезла зеленая травка. Холод ушел, но продовольствия не прибавилось. На севере страны продолжалась интервенция англичан, на юге - гражданская война. Петроград был тих, пуст и светел.

Чем глубже голод охватывал жизнь, тем сильнее у подлинной интеллигенции проявлялась потребность в духовном общении, так сказать, в философском обосновании жизни физической.


Вернуться
Яндекс.Метрика