Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Миндлин Михаил Борисович


Анфас и профиль



АРЕСТ

25 июля 1937 года явился для меня днем, изменившим всю мою жизнь на многие годы. Прошло всего 12 дней, как партийная организация Сталинского райсовета исключила меня из партии с формулировкой "за притупление классовой, революционной бдительности, за связь с врагом народа Р.П.Эйдеманом" (председатель Центрального Совета Осоавиахима). Эти 12 дней "хождения в исключенных" показались мне 12 годами. Поразил меня не сам факт исключения, а то, что решение было принято "единогласно" при одном воздержавшемся (Федя Латышев — инструктор райсовета).

И вот свершилось. Исключенный из партии, работаю на Московском инструментальном заводе сменным диспетчером. А мысли не дают покоя ни на работе, ни дома, ни днем, ни ночью. Что происходит? Как понять случившееся? Я шестнадцатый по счету председатель райсовета из двадцати трех в Москве, исключенных за какие-нибудь 10 — 12 дней. Многим уже известно, что после ареста Эйдемана вслед за ними "исчезли" Гусев — председатель Московского областного совета, Михайлов — председатель Московского городского совета, их заместители, многие коммунисты, работники аппарата, 15 председателей райсоветов. Понимая, что скоро наступит моя очередь "исчезнуть", я стал сам на себя не похож. Машенька, работавшая в то время на заводе им. Фрунзе, приносила неутешительные вести: каждый день все новые и новые аресты партийных активистов, руководителей цехов, комсомольских работников. Все это так давило и вносило такой хаос в мои мысли, что я внутренне подготавливал себя к самому худшему, не решаясь признаться в этом жене. А зловещие "черные вороны" все чаще появлялись в ночное и предрассветное время у подъездов домов. И вот настал мой черед. 25 июля, суббота. Собираясь на завод, я захватил с собой трусики, майку, мочалку с мылом, чтобы после работы сходить в баню. Был жаркий день. В военной форме, но без фуражки, с пакетом белья под мышкой я пришел на завод и в 7 часов утра приступил к дежурству. Около 12 часов дня, перед обеденным перерывом, по диспетчерскому телефону позвонил начальник спецотдела завода тов. Светличный и попросил зайти к нему на минутку. Закрыв диспетчерскую, я вошел в спецотдел и сразу наткнулся на двух военных, которые моментально скомандовали: "Руки вверх!" Наставив на меня наганы, они быстро меня всего ощупали и, убедившись, что оружия при мне нет, приказали следовать за ними, объявив, что я арестован. На мои требования объяснить, на каком основании я задержан, ответили: "Привезем на место, там все узнаешь". И повели меня по коридору заводоуправления с руками, заложенными за спиной. Из дверей многих комнат выглядывали удивленные и напуганные сотрудники. Быстро прошли проходную. На улице втолкнули меня в ожидавшую нас легковую машину и повезли. Через пять минут мы уже въехали во двор Сталинского райкома партии на Щербаковской улице, меня повели на первый этаж, где помещался отдел НКВД.

Ничего не объясняя, работник райотдела Кошура начал составлять первый протокол допроса, записывать анкетные данные. В это время зашел начальник райотдела Стуков, хорошо знавший меня. Не здороваясь и не обращая на меня никакого внимания, он приказал Кошуре подождать с моей отправкой до получения результатов обыска в моей квартире. Я постарался взять себя в руки и попросил разрешить мне попрощаться с семьей, но получил резкий отказ.

Запертый в темной комнате, ожидаю отправки. Мысли одна мрачнее другой. Передо мной наша квартира, в которой остались моя мать с Толюшкой (Маша на работе). С болью в сердце вижу мать, в присутствии которой проводится обыск, переворачивается все вверх дном. Каково ей узнать о моем аресте! Как перенесет это горе Маша?

Мрачные мои мысли прерваны — меня снова ведут в кабинет к Кошуре. В комнате уже сидят два молодых работника НКВД и разбирают принесенные из дома вещи. Дают мне подписать протокол обыска. У меня изъято: мелкокалиберная винтовка — именной подарок от ЦК ВЛКСМ, мелкокалиберный пистолет — именной подарок от Центрального Совета Осоавиахима, несколько фотографий военного актива с Эйдеманом, "исчезнувшим" несколько раньше меня. И тут меня выводит из себя вопрос одного из производивших обыск в моей квартире. Показывая на пачку горчичников, изъятую почему-то при обыске, он вопрошает: "Что это такое? " Со злостью отвечаю ему: "Это препарат для некоторых дурных голов, прочищающий мозги". И сейчас же окрик Кошуры: "Молчать, фашистская тварь!"

Спустя некоторое время меня вывели во двор, затолкали в "черный ворон" и повезли. Сквозь небольшое решетчатое окошко промелькнули Новобасманная улица, улица Кирова. Я понял, что везут меня на Лубянку. Процедура сдачи из рук в руки недолга. Пакет в руки дежурного, быстрый пронзительный взгляд, охвативший меня с головы до ног, и в сопровождении одного из сотрудников я уже вхожу в большую, темную, без окон комнату. Посреди комнаты длинный стол, по стенам табуретки. Резкая команда: "Раздеться догола! Одежду и вещи на стол!" С изумлением наблюдаю, как прощупывается каждый шов моей гимнастерки, брюк, срезаются крючки и пуговицы. Вот и карманы выпотрошены, в них оставляют только носовой платок. А потом личный обыск моего обнаженного тела, вплоть до омерзительной команды: "Согнись и раздвинь ягодицы!" Меня охватывает ужас от этого обращения. Наконец приказ: "Быстро одеть&ся и следовать за мной!" В следующей комнате, намного меньше первой, человек в белом халате поверх военного обмундирования с машинкой в руках моментально "обработал" меня, сняв волосы не только с головы, но и во всех местах, где они растут у нормального здорового мужчины. Сидя на табурете, я впервые увидел на полу вокруг себя только что состриженные с моей головы седые волосы. Дальнейшие команды я выполнял как автомат. Вслед за парикмахером я попал в руки фотографа, который снимал меня стоя и сидя, в профиль и анфас. Наконец, последняя процедура — отпечатки пальцев, как я позже узнал, "сыграл на

рояле". После такой "технологической обработки", поддерживая спадающие брюки (без ремня и пуговиц), я поднялся на второй этаж. Сопровождающий открыл железную дверь с небольшим глазком и предупредил: "Не шуметь, громко не разговаривать".

Я попал в небольшую комнату с зарешеченным окном, закрытым металлическим козырьком, тускло освещенную электрической лампочкой — такой, какой освещены уборные на захолустных железнодорожных станциях. Две железные армейские койки. На одной лежат валетом два человека, на другой, повернувшись спиной к двери, лежит третий.

Не знаю, сколько времени прошло с момента моего ареста, но по звездам, которые мне были чуть видны между "козырьком" и окном, по страшной усталости и нервному напряжению я понял, что настала глубокая ночь, глубокая ночь не только в природе, но и в моей жизни... Совершенно обессиленный, я присел на кровать, а потом улегся "валетом", подобно моим товарищам по соседней койке. Сколько я пробыл в забытьи, не знаю, но проснулся я от команды "подъем". Открылась дверь, и надзиратель принес каждому по жестяной кружке чая, пайке хлеба, по два кусочка пиленого сахара и по три папиросы на каждого.

Каково же было мое изумление, когда моим соседом по койке оказался бывший зампредседателя Горсовета по комсомолу Бычков Петро, под председательством которого на Президиуме Московского горсовета меня выводили из состава Президиума. Это было за 2 — 3 дня до моего ареста. Оба, возбужденные неожиданной встречей, мы начали забрасывать друг друга вопросами. Бычков уже вторую ночь проводит в этой камере внутренней тюрьмы НКВД. О соседях он ничего не знает, но, судя по следам от сорванных петлиц, это военные — один с двумя ромбами, второй с тремя шпалами. Зная друг друга на протяжении двух лет, мы с Бычковым откровенно, ничего не тая, строили различные предположения о случившемся. Но мы были "новичками" и не заметили, что за нами следят через "глазок". Не прошло и получаса, как в открывшуюся дверь раздался голос: "Кто на "Б"?" К моему удивлению, с койки поднялся Бычков, который тихо ответил — Бычков. "С вещами быстро на выход!" — последовала команда. И Бычков, у которого так же, как у меня, никаких вещей не было, незаметно пожал мне руку и, прошептав: "Прощай!" — вышел из камеры. Как только захлопнулась за ним дверь, сосед по второй койке прошептал: "Товарищ, нужно быть осторожным". Это я, к сожалению, понял с опозданием. Моя попытка познакомиться с соседями по камере не увенчалась успехом, так как примерно через час после ухода Бычкова открылась дверь и тот же голос произнес: "Кто на "М"?" Никто из соседей не откликнулся, тогда я понял, что это за мной. "Миндлин", — ответил я. "С вещами на выход!" — скомандовали мне, как и Бычкову. Ни Бычкова, ни двух военных товарищей, очутившихся со мной во внутренней тюрьме НКВД в мою первую арестантскую ночь, я больше нигде не встречал.

Дежурный, пакет с документами арестанта, во дворе "черный ворон" — и через полчаса я въезжал в открывшиеся железные ворота Бутырской тюрьмы. Беглый обыск, сверка с документами, баня — и я в сопровождении "Ваньки-ключника" отправляюсь на третий этаж, во вновь отведенную мне "квартиру" за № 67.

Итак, 26 июля 1937 года в возрасте 27 лет я попал в камеру № 67 седьмого корпуса Бутырской тюрьмы как подследственный. Это — большая комната с широким окном, зарешеченным толстыми железными прутьями и заделанным металлическим козырьком (так же, как и во внутренней тюрьме на Лубянке). По стенам камеры два ряда сплошных нар. Большой стол между нарами, дверь, обитая железом, бессменный глазок, вделанный на уровне глаз человека среднего роста, "кормушка" — небольшое окошко, открывающееся на уровне груди. Оно служит для передачи баков с пищей, посуды; в него кричит коридорный: "Соберись с вещами" "На допрос", "Приготовиться на прогулку!", "На поверку становись!", "Подъем!", "Отбой", Вынести парашу!", "Прекратить разговаривать!", И самое "примечательное" — справа от двери, у входа "параша" — железная зловонная бочка ведер на 10 — 12 с железной крышкой и двумя пружинами.

В камере было человек 30, поразивших меня своим видом. Все в нижнем белье — трусах и майках, кальсонах и нательных рубахах, остальная одежда аккуратнейшим образом сложена на нарах: брюки вместо матрацев, верхние рубашки и гимнастерки — в головах вместо подушек. Но удивление мое быстро прошло. Июльская жара, накалившийся козырек, не пропускавший свежего воздуха, "амбре" от параши — все это наполняло камеру ужасной духотой, так что тело покрылось испариной.

Когда я появился в камере, меня окружило несколько человек: "Занимайте, товарищ, место на нарах!", "Что слышно на воле?"

Как я узнал от "старожилов", большей частью пожилых людей, камера заселена полностью за последние три недели. Почти все коммунисты. Никого на допрос еще не вызывали. И между собой, как я заметил, не разговаривают.

Время в камере узнавали по завтраку, обеду, ужину, подъему и отбою, так как день и ночь горела электролампочка, заключенная в сетку и подвешенная к самому потолку. Обед — рыбный суп и "шрапнель" — съедали быстро. Сам я к обеду не притронулся. Улегся на голые нары, подложив под себя сложенные брюки, а в изголовье — сапоги, покрытые гимнастеркой.

Сон не приходил. В голове проносились страшные мысли. За что? Почему я в тюрьме? С 16 лет отдавал работе в комсомоле я всю свою энергию, молодые силы, в 21 год вступил в партию и продолжал трудиться на тех участках, куда партия считала нужным меня послать.

И вдруг в 27 лет все твое светлое прошлое зачеркивают, тебя исключают из партии, сажают в тюрьму, а сотрудник НКВД бросает тебе в лицо страшное оскорбление "фашистская тварь". Как понять, как пережить случившееся?

"На поверку становись!" — кричит коридорный. Все в камере быстро вскакивают с нар, выстраиваются в шеренгу, а мне, как самому высокому, предлагают встать на правый фланг. Слышен звук открывающейся двери, и входят два тюремщика. Они пересчитывают выстроившихся людей. "У вас еще староста не назначен?" — спрашивает один из них. Все молчат. Тогда он, указывая на меня пальцем, говорит: "С сегодняшнего дня вы староста". Обращаясь ко мне, продолжает: "Ваши обязанности: при входе в камеру нач. состава объявляйте: "Внимание!" — и все должны встать. Ежедневно назначать двух человек на вынос параши. Готовить людей к поверке и докладывать поверяющему о количестве присутствующих на поверке и происшествиях в камере. Следить за правильным распределением пищи, за соблюдением тишины, правил внутреннего распорядка, обращаться от имени заключенных с вопросами к нач. составу".

В ответ на такой неожиданный инструктаж я выпалил: "Товарищ командир, какой из меня староста, я только сегодня прибыл и не знаю ваших порядков". А в ответ: "Прекратить пререкания! Какой я тебе товарищ! Обращаться ко мне: "гражданин начальник корпуса". Времени у вас впереди много, приучим к порядку. А вы, — обратился он ко всему строю, — старосте обязаны подчиняться, за всякое нарушение дисциплины одним из вас камера будет лишаться прогулки, пользования лавочкой, передач, и нарушитель будет водворен в карцер. Все ясно?"

И снова металлический звук закрываемой двери. Очередь к параше. В двери открывают кормушку: "Прекратить разговоры! Отбой!"

Так началась моя вторая тюремная ночь на новом месте — в Бутырках. Лежу на голых жестких нарах. Мне не до сна. Опять жуткие мысли сверлят мозг, до страшной головной боли одолевают меня. Вдруг слышу шепот соседа по нарам, пожилого человека лет пятидесяти пяти, как потом узнал, он был начальником цеха на автозаводе (фамилии точно не помню, кажется, Струков): "Держись, товарищ, — обращается он ко мне, — не то увидим, не то еще услышим. Жизнь прожить — не поле перейти. Ты молод и силен, все выдюжишь. Знаешь поговорку: от сумы и тюрьмы не зарекайся. Кто не был, тот будет. А кто был, тот век не забудет. Спокойной ночи, сынок!" Еле сдерживая слезы, я пожал ему руку. Как часто потом на этапе и в лагерях вспоминал я этого человека!

Всю ночь во сне я видел какие-то кошмары и все же утром следующего дня проснулся довольно бодрым и, как мне показалось, внутренне собранным.

Дни потекли, как близнецы похожие один на другой. Пятнадцатиминутная прогулка в тюремном дворике за высокой толстой стеной из красного кирпича. Вывод по утрам всей камеры на оправку в конец коридора. Там была уборная с несколькими водопроводными кранами. Мы поливали друг друга холодной водой с головы до ног, смывая въевшийся в тело пот. На прогулке во время хождения по кругу некоторые из нас пытались делать физические упражнения, но попытки эти пресекались надзирателями: "Прекратить!" "Руки за спину!"

Потянулись дни тягостного ожидания вызова на допрос. Камера стала ежедневно пополняться "новичками". За несколько дней число их перевалило за сто, так что на вечерней поверке я, как староста, докладывал: "Гражданин начальник, на поверке присутствуют сто пятнадцать человек", "Сто двадцать". Такую массу людей я выстраивал по 4 человека, а потом и по 5 в затылок, вплотную друг к другу. Время от времени, не доверяя моим докладам, коридорный сам просчитывал ряды. Обязанности мои значительно усложнились. Не так-то просто уместить всех на нарах. Но "голь на выдумки хитра". Спать ложились "валетом". Товарищей, обеспеченных верхней одеждой (некоторых приводили в пальто), я размещал под нарами или, как мы говорили, "в метро".

Кого только не было среди арестованных! Директора заводов (завод "Манометр", завод им. Буденного), начальники цехов, партийные руководители, работники общественных организаций, печати. Особенно хорошо запомнились редактор еврейской газеты "Дер Эмес" (к сожалению, фамилии не могу вспомнить), обозреватель международной жизни газеты "Правда" Изгоев и директор Московского Дома агронома Немировский — они помогали мне укреплять дисциплину в камере и организовывать сложную жизнь в условиях тюрьмы. Много было инженеров и мастеров с заводов, попадались и сельские интеллигенты, привезенные из районов.

Начались вызовы на допрос. Товарищей уводили из камеры, и они отсутствовали по 5 — 6 часов. Некоторые возвращались на следующие сутки и в изнеможении падали на нары, не про-

износя ни единого слова. Они совершенно замыкались в себе. Жизнь в камере становилась все тягостней, к тому же многие были истощены, страдали от отсутствия курева. Передач никому не приносили.

В один из дней после обеда в камеру зашел коридорный, вручил мне 25 — 30 квитанций на денежные передачи, грифельную доску, мел и объявил: "Подследственные, у которых имеются деньги на лицевом счете, и те, кто получил денежные передачи, два раза в месяц могут приобретать продукты в лавочке (хлеб, табак, сахар и сливочное масло) не более чем на 10 рублей". При этом предупредил, что за малейшее нарушение тюремного режима квитанции будут изъяты и виновные будут лишены лавочки и что первый лавочный день завтра. Нам предстояло записать, сколько каких продуктов на какую квитанцию выписывается. Организовали лавочную комиссию из трех человек, которой и поручили эту работу. На следующий день лавочная комиссия в сопровождении надзирателей отправилась в лавочку, находившуюся в конце коридора, и вскоре вернулась обратно. Продукты распределили среди владельцев квитанций, и начался у этих "счастливчиков" "пир".

Сгруппировавшийся вокруг меня актив собрался на совещание и постановил: учитывая, что большинство товарищей передач не получает, а некоторых привезли из районов, где они просидели полтора-два месяца, и они особенно нуждаются в поддержке, организовать "комбед" и вынести на обсуждение камеры вопрос об отчислении 20% всей суммы лавочной закупки на  "бедноту". Перед ужином на собрании камеры утвердили это решение. Заодно выбрали "комбед" и культорга — товарища Изгоева.

А по ночам снова и снова мучительные мысли о Машеньке, Толюшке, об их судьбе. Да и не один я, видимо, страдал от таких мыслей. Сон часто прерывался командой одного из лежащих на нарах "направо", "налево" и по очень быстро выработавшейся привычке, почти автоматически весь лежащий на нарах люд поворачивался по команде. На наши вопросы, выдадут ли нам матрацы, следовал один и тот же ответ: "И так не рассыпетесь!" По ночам иногда слышалось постукивание из соседних камер, напо минающее "морзянку". В нашей камере нашелся человек по фамилии Цедербаум, который разбирался в этой азбуке. Он назвал себя племянником Мартова. Инженер-химик не то из Вознесен- ска, не то из Воскресенска, он с 1929 года все время с небольшими перерывами находился в тюрьмах и ссылке и в делах тюремных был достаточно искушенной личностью. Пройдя такой же тщательный "шмон", как и мы все, он сумел пронести в камеру иголку, грифель от карандаша, "писку" (половину лезвия от бритвы). Он быстро понимал и сам выстукивал соседям по "морзянке", узнавал тюремные новости, о которых потом потихоньку рассказывал мне. Боясь огласки, он говорил: "Смотри, Михаил, не каждому доверяй, среди нас могут быть и настоящие "стукачи". Он играл в шахматы, сделанные им из хлебного мякиша и окрашенные зубным порошком. Постепенно и я научился этим тюремным премудростям и стал "разговаривать" с соседними камерами. Но все же я Цедербаума явно недолюбливал, от него так и разило антисоветским настроением, презрением к руководству партии. Между нами часто возникали яростные споры, гасить которые чаще всего приходилось Изгоеву, необыкновенно выдержанному и волевому товарищу.

Время шло. Вот и отметил свой день рождения — 19 августа 1937 года — в кругу таких же подследственных, как и я. Всю ночь промучился без сна. Опять перед глазами прошла вся моя короткая жизнь на воле — жизнь молодого преданного коммуниста. Но почему же я в тюрьме? Почему меня назвали "фашистской тварью"? Ответа я, конечно, не находил. Вскоре вызвали и меня. "Миндлин, на допрос!" Когда я вышел, за дверью в коридоре стоял сопровождающий (впоследствии мы их прозвали "попками"). "Руки за спину! По сторонам не смотреть! Вперед!" И мы пошли по коридору. Команду "Направо вверх по лестнице!" я выполняю как автомат. Все время слышу странные звуки — металл об металл — навстречу показывается такая же пара, и тут я замечаю, как встречный "попка" ударяет несколько раз большим ключом от камеры по пряжке пояса и раздается команда "Стой!" Останавливаюсь, вижу, как встречного подследственного заталкивают в дверь в стене. Пока я добрался к следователю на четвертый этаж, эта процедура повторялась не- сколько раз с той лишь разницей, что встречному подавалась команда "Стой!", а меня заталкивали в такую же дверь, ведущую в "каменный шкаф". Все это для того, чтобы мы не увидели товарищей, находившихся в других камерах. Вдруг встретим своих "однодельцев"!

ПЕРВЫЙ ДОПРОС

Комната следователя размером в 10-12 квадратных метров, письменный стол, настольная лампа под зеленым абажуром, стол для следователя, два стула за столом. Окно, зарешеченное металлическими прутьями, распахнуто настежь. Стоит нестерпимая жара. Когда меня ввели в комнату, следователя на месте не было. В ожидании я позволил себе встать и выглянуть в окно, которое выходило на прогулочный дворик. По нему прохаживалось 40 — 50 заключенных. Мое намерение повнимательнее присмотреться к "гуляющим" было прервано окриком "попки": "Сесть!"

Вскоре открылась дверь, и вошел Кошура. Он и оказался моим следователем. После ехидного вопроса о моем самочувствии он объявил:

"Подследственный Миндлин, вы обвиняетесь в том, что, работая председателем Сталинского райкома Осоавиахима, поддерживали тесную преступную связь с врагом народа — бывшим председателем Центрального Совета Осоавиахима Эйдеманом. По его заданию вы создали в районе контрреволюционную организацию, которая осуществляла вредительскую программу подготовки кадров для Красной Армии, как допризывников, так и вневойсковиков — командиров запаса, спецподразделений; в аэроклубе — летчиков, на военно-учебных пунктах — танкистов, пулеметчиков и других. Контрреволюционной организации, возглавляемой вами, поручалось совершить массовый террористический акт в отношении руководителей партии и правительства во время прохождения пролетарских полков г. Москвы (одним из которых командовали вы) по Красной площади в первомайские торжества. Поэтому вы привлекаетесь к уголовной ответственности по статье 58, пункты 7,8,10,11". И таким же бесстрастным голосом продолжал: "Органы НКВД располагают материалами, показаниями свидетелей, подтверждающими предъявленные Вам обвинения и изобличающими Вас как преступника. Поэтому советую чистосердечно во всем признаться и назвать участников возглавляемой Вами контрреволюционной организации. Только чистосердечным признанием Вы можете облегчить свою судьбу".

Я пишу об этом так подробно потому, что на последующих допросах мне неоднократно говорили то же самое. Но на первом меня это все так ошеломило, что я долго не мог выговорить ни единого слова. Сколько времени прошло, не знаю. Очнулся я от резкого окрика Кошуры: "Хватит молчать! Признавайтесь!" От первого допроса в памяти остались слова, которые я беспрестанно повторял Кошуре: "Все это ложь, клевета".

Когда меня привели обратно в камеру, все уже спали. Ночь прошла в сплошных кошмарах. Наутро меня окружили товарищи Изгоев, Немировский и другие, допытываясь: "Что это тебя так долго держали? В чем обвиняют?" Когда я с ними поделился всем происшедшим, Изгоев сказал: "Миша, ничему не удивляйся, такие обвинения предъявляют многим товарищам. Держись, не поддавайся на провокации. Я уже это прошел и ничего хорошего не жду. Все равно осудят, но главное, чтобы твоя совесть была чиста. Смотри, когда дают на подпись протоколы допросов, не оставляй пустые места, подписывайся под последней строчкой, а то могут подрисовать всякую гнусность. Держись, дружище!" Дальше говорить нам не пришлось, меня снова вызвали на допрос.

И потянулись дни страшных испытаний — беспрерывный конвейер: Кошуру сменял какой-то другой рябой следователь. Они добивались от меня подписи под протоколом, в котором значились фамилии сорока пяти человек — председателей низовых осоавиахимовских организаций, начальников и политруков военно-учебных пунктов, командного состава аэроклубов. Среди них товарищи Кучевский, Дыдочкин, Сапсай, Вайшенкор, Агеев, Латышев и многие другие замечательные товарищи, хорошие коммунисты. Своей подписью под протоколом я должен был заверить, что эти люди являются членами контрреволюционной организации, работающими по моим преступным заданиям.

Первое время я, собравшись с духом, старался убедить следователей, что компрометирующие меня материалы, которыми якобы обладают органы НКВД, являются гнусными измышлениями. Я в открытую возмущался антисоветскими методами ведения следствия. В ответ на их грязную матерщину и оскорбления я, не выдержав нервного и физического напряжения, бросал в лицо своим следователям: "Фашисты! Вы подлейшие враги партии и народа!" Эти вспышки быстро гасились следователями и их подручными, зверски избивавшими меня.

Помню, как находясь пятые сутки на "конвейере", все время стоя на распухших ногах, я просил вывести меня на "оправку", в чем мне отказывали. Наконец, отчаявшись, я повернулся в угол камеры, чтобы оправиться "по-маленькому" но тут раздался голос следователя: "Вывести на оправку!". Меня отвели в уборную, где я, присев на стульчак, моментально заснул. Не знаю, сколько я пробыл в забытьи. Сильным рывком "попка" поднял меня и повел, к моему удивлению, не к следователю, а "домой" — в камеру.

Сокамерники уложили меня на нары. Безуспешно пытались они снять с ног сапоги, но тут пригодилась "писка" Цедербаума. Он подсел ко мне и распорол по шву врезавшиеся в распухшие ноги голенища сапог. И снова забытье... Проснулся я только на вторые сутки, к обеду. Лежал я на спине, мои ноги были высоко подняты и положены на кучу одежды. Товарищи стали кормить меня кусочками сахара. К вечеру мне дали "баланду". "Можешь ничего не рассказывать, и так все понятно, — обратился ко мне Изгоев. — Одно только ответь: "подписал" или нет?" Отрицательно мотнув головой, я снова заснул. Блаженство продолжалось недолго. Ночью меня разбудили и повели к следователю. А там опять крики, угрозы и требования подписать сфабрикованный Кошурой протокол. После очередного избиения, вырвав из штепселя шнур, я запустил настольной лампой в следователя. В ответ Кошура ударил меня наганом по носу. Изуродованного, меня унесли из следственного кабинета. Очнулся я в палате тюремной больницы, где провалялся двое суток, после чего меня с забинтованным носом отправили в камеру.

 

 

Наступил перерыв в допросах, понемногу я стал приходить в себя.

Жизнь в тюремной камере протекала по установленному порядку. Поверки, отбои, кормежки, прогулки. Последние, кстати, сократились до пяти минут, так как дворики не могли вместить такую массу заключенных. Нашу камеру выводили "гулять" в две очереди. Прогулка фактически ограничивалась тем, что мы проделывали путь от камеры до дворика и обратно.

Наш тюремный быт несколько разнообразили походы в баню — раз в десять дней. Мы там не только с наслаждением мылись, но и стирали свое белье. Трусики мои почти истлели. Вот тут-то пригодилась иголка, "заначенная" Цедербаумом. Втихомолку под нарами чинились и латались наши лохмотья, нитки выдергивались из одежды.

Начались вызовы с "вещами", что означало отправку на этап. Но "свято место пусто не бывает". Взамен уходивших приходили новые товарищи, которые рассказывали о массовых арестах не только в Москве, но и по всему Союзу, о закрытых процессах, расстреле группы военных работников, массовом опьянении страхом и ложью. В уборной, в бане мы читали нацарапанные на стенах "вести" о том, что такой-то осужден на десять лет за контрреволюционную деятельность по статье 58, пунктам 10,8,11... Получали мы и предупреждающие сигналы: "берегись сексота", и тут же фамилия.

Очень обрадовало появление в камере книг: 10 — 15 книг выдавали из тюремной библиотеки на десять дней.

Наконец, и я получил весточку с воли — квитанции денежных переводов на 30 рублей. Значит, Маша знает, что я в Бутырской тюрьме, иначе не приняли бы передачу. Сразу выбываю из "комбеда", я уже не иждивенец, а сам вношу для "бедноты" 20% от своих покупок в лавочке. От мрачных мыслей отвлекает организованная Изгоевым самодеятельность. Затаив дыхание, слушаем пересказ романа Мопассана "Милый друг" в исполнении бывшего редактора "Дер Эмес". Какой колоссальной памятью надо обладать, чтобы после всего пережитого подробно описывать характеры и внешний облик героев "Милого друга", рассказывать о французском быте того времени, о красоте природы. Пять дней мы, не отрываясь, слушали его. До сих пор перед моим взором встает образ маленького тщедушного человека, я вижу его большие ярко блестящие черные глаза, подвижное лицо, жестикулирующие руки. После "Милого друга" с такой же любовью, с удивительной гаммой интонаций он читал наизусть "Евгения Онегина". С тех пор прошло 27 лет — целая жизнь, — а это не забылось.

СЕРГЕЙ ЗАВЬЯЛОВ

Сергей Завьялов — сухопарый, подвижный, с нагловатыми глазами — в 1934 — 1935 гг. секретарь Московского городского комитета комсомола (как он сам мне представился), прибыл к нам в камеру с Колымы. В 1935 году он получил пять лет с отбытием в исправительно-трудовых лагерях за бытовое разложение. О подробностях он не рассказывал. По его словам, привезли на доследование, за новым сроком. "Пришивают" 58-ю статью и по новой отправят на Колыму, теперь уж как "врага народа". Там, в лагере, он был на "блатной работе" — каптером, "сыт от пуза, нос в табаке". А заключенных с 58-й статьей загоняют на общие работы, а там, как он говорил, долго не протянешь, да и "уркачи" добьют или проиграют в карты. Осужденные воры и бандиты живут в одних бараках с осужденными по 58 статье. Очень многими примерами из лагерной жизни поделился со мной Сергей и, несмотря на мою личную антипатию к нему (очень уж от него отдавало распущенностью, цинизмом), многими его советами я воспользовался в дальнейшем на этапах и в лагерях.

КАССЕЛЬ

Это бывший работник Коминтерна. В последнее время, перед арестом, был не то ректором, не то деканом факультета общественных наук в Академии коммунистического воспитания имени Н.К.Крупской. Прибыл в камеру одетым в добротное пальто, в шляпе, с большим свертком продуктов, который прижимал обеими руками к своему толстому животу. Выше среднего роста, очень полный, с небольшой "бухаринской" бородкой (мы очень удивились, что ее ему оставили, не сбрили), с наголо бритой головой — он представился мне как старосте. Без всякого смущения и, как мне показалось, не очень удрученный своим новым положением, он потребовал у меня "место". Я тут же ему предоставил его под нарами, в "метро", около самой параши у двери, учитывая, что товарищ тепло одет. И тут он резко, с гонором крикнул: "Я туда не лягу, предоставьте мне место наверху!" — "Установленных порядков в камере прошу не нарушать", — довольно грубо ответил я (он мне почему-то сразу не понравился). На следующий день его вызвали на допрос и через десяток дней он уже подписал 206 статью об окончании следствия. Мы очень удивились тому, как быстро и безболезненно прошел у него следственный период. Всего 4-5 раз его вызывали на допрос, держали по 2—  3 часа и отпускали без единого синяка.

После подписания Касселем протокола об окончании следствия я был вызван в кабинет к начальнику корпуса, который с ходу приказал: "Немедленно предоставьте Касселю место на нарах у окна". На мой удивленный вопрос, почему Касселю такое преимущество перед другими товарищами, последовало категорическое: "Прекратить пререкания!" Возмущенный до глубины души такой несправедливостью, я решил посоветоваться с Изгоевым, Немировским и другими товарищами, что предпринять. В камере я застал Касселя в окружении нескольких человек, которым он внушал странную философию "чем хуже, чем лучше": "Чем больше активистов партии заберут в тюрьмы, тем скорее разберутся в этой ахинее. Я решил сберечь себя и свое здоровье, поэтому все подписал, и меня, как видите, больше не беспокоят, разрешили получать из дома передачи". Откровения Касселя отдавали таким беспардонным цинизмом, что у наших товарищей отпало желание разговаривать с ним.

После того, как сокамерники узнали о полученном распоряжении начальника корпуса, Сергей Завьялов шепотом предложил: "Братцы, это явный "стукач, устроим ему "темную" в параше". Предложение было принято и этой же ночью выполнено. Весь измазанный испражнениями, Кассель взвыл, открылась дверь камеры и от дружного толчка Кассель вылетел в коридор. Таким образом, камера избавилась если не от "стукача", то от явной сволочи. Для камеры эта история окончилась тем, что все на семь дней лишились прогулки, а меня на двое суток посадили в карцер. В темный подвальный, насквозь отсыревший закуток. Рацион — триста грамм хлеба, кружка холодной воды

ОЧНЫЕ СТАВКИ

Кратковременный "отдых" закончился вызовом к следователю. Товарищи снабдили меня несколькими кусками сахара. Войдя в кабинет следователя, я увидел сидящего на стуле Александра Шаповалова. По опрятной форме, ладно сидевшей на нем, по аккуратно пришитому белому подворотничку, по чисто выбритому лицу я понял, что он не арестован. Скользнув по мне взглядом, Шаповалов низко опустил голову и больше не разу ее не поднимал во время так называемой "очной ставки". После недолгого формального опроса: "С какого времени мы знаем друг друга, нет ли у нас личных счетов?" — Кошура задал Шаповалову вопрос: "Подтверждаете ли вы ранее данные показания о Миндлине? О его вредительской, контрреволюционной работе в районе, о том, что он был вожаком контрреволюционной организации?" Шаповалов долго не отвечал и на повторный вопрос следователя еще ниже опустил голову. "Миндлин, признаете ли вы себя виновным в том, что подтверждено свидетельскими показаниями Шаповалова?" Я ответил: "Что я могу подтвердить, если я от Шаповалова не слышал ни слова? Разрешите задать ему вопрос?" "Только коротко и по существу!" — рявкнул Кошура. "Как мог ты подписать такую клевету и откуда ты знаешь, что я был вожаком контрреволюционной организации? Может, ты сам состоял в моей организации?" Последовало тягостное молчание. Не выдержав, я крикнул Шаповалову: "Что ж ты, сволочь, молчишь и боишься посмотреть мне в глаза? "

"Вы свободны, распишитесь и можете идти, " — обратился следователь к Шаповалову, и когда за ним закрылась дверь, предложил мне: "Подписывай протокол очной ставки!"

Внимательно прочитав протокол, в котором не было ни слова правды, я сказал: "Это не очная ставка, а фикция.  <...>"


Вернуться
Яндекс.Метрика