Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Демидов Георгий


Чудная планета


Художник Бацилла и его шедевр


Искусство - это действительность, отображенная через восприятие художника.

Делакруа

Прозвище "Бацилла" было одним из самых распространенных в лагерях заключения сталинских времен. Обычно его получали те члены блатного общества, которые отличались особой хлипкостью сложения или совсем уж исключительной худобой. Вряд ли и теперь среди мелких уголовников можно часто встретить упитанных людей. Их профессия никому не обеспечивает благополучной, а тем более спокойной жизни. А в те времена, кроме того, большинство профессиональных воров проходило через школу беспризорщины и безнадзорщины, накладывавших на них печать физической недоразвитости. У некоторых эта недоразвитость усиливалась психической надорванностью. Поэтому популярное прозвище носило столько заключенных, что нередко в одном лагере скапливалось по нескольку Бацилл. И чтобы различить их, к основному прозвищу добавляли вспомогательное, почти всегда подчеркивающее какую-нибудь особо отличительную черту его обладателя: Бацилла Гундосый, Бацилла Культяпый. Тот, о котором пойдет речь в этом рассказе, именовался Бациллой Художником.

Зря в блатном мире такого прозвища не дадут. Горев, такой была настоящая фамилия щуплого, просвечивающегося от худобы паренька, действительно обладал и несомненным талантом художника, и немалыми профессиональными навыками живописца. Несмотря на молодость, ко времени, когда я его увидел впервые, Горев мотался по лагерям и колониям уже около десяти лет. За попытку подделать денежные знаки он угодил в заключение почти еще в отрочестве, да так на свободу более не выходил. Но и до этого вольность его житья была более чем относительной. С раннего детства Горев воспитывался в детдоме, брошенный матерью - пьянчужкой и забулдыгой. Отца Горев не знал вовсе.

В детстве рисованием увлекаются почти все. По-видимому, мы проходим через такую стадию развития, когда графическое отображение увиденного является своего рода потребностью. У большинства людей эта потребность вскоре становится рудиментарной, как потребность воинственно орать и размахивать деревянной саблей. Но у других она сохраняется, становясь первой и необходимейшей предпосылкой развития художественного таланта. Таким образом, этот талант является как бы проявлением в человеке некоторого атавизма. Обижаться на это не приходится. Всё в нас, в том числе и самое лучшее, так или иначе восходит к нашему первобытному прошлому.

В детдоме взъерошенного и диковатого мальчонку стали сразу же дразнить «Мазилкой» за его необычайное даже для пятилетнего пристрастие к рисованию. Других ребят он сторонился, в общих играх и беготне участвовал мало. Уединившись где-нибудь, Мазилка рисовал, тупя карандаши и изводя огромное количество бумаги, иногда газетной, если не было лучшей. Уже тогда было видно, что рисование для этого ребенка является чем-то большим, чем просто забава. В рисунках Мазилки почти не было изображений домиков, деревьев, просто мам и просто детей, как у большинства его сверстников. Почти все рисунки маленького художника были сознательно сюжетными и не по-детски хмурыми, как и он сам. Если он изображал кошечку, то испуганно таращившую глаза на собаку, загнавшую ее на забор. Если собаку, то в момент, когда большой мальчишка ударил ее палкой. Впечатления безрадостного детства пали, видимо, на очень чувствительную почву. Вышло так, что они не были нейтрализованы и в дальнейшем и навсегда определили угрюмый и мизантропический характер как самого художника, так и его произведений, которые отличались выразительностью, а нередко и портретным сходством. Мог Мазилка нарисовать на кого угодно и злую карикатуру. Впрочем, теперь его прозвище было «Суслик», данное ему за раздражающее сочетание физической слабости с неробким и ершистым нравом. Однако дразнить Суслика решались не часто, у него было оружие посильнее кулаков. Кому охота быть нарисованным в виде бульдога с тупой и злой рожей или лающей шавки?

В те годы было не в моде отбирать и выпестовывать таланты, особенно такие, которые не могли служить непосредственно делу индустриализации страны. Но художественный талант Горева был слишком очевиден, чтобы остаться незамеченным. По окончании им четвертого класса его перевели в художественную школу, благо детдом находился в большом и достаточно культурном городе.

Это было крупной удачей в безрадостной жизни мальчика, изменившей к лучшему даже его мизантропический характер. Ведь тут рисование и живопись были не блажью, за которую Суслика шпыняли в обычной школе, а основными предметами. Вскоре Горев стал самым многообещающим учеником в своем классе, хотя школьные задания выполнял без особого воодушевления. Зато исключительной выразительностью и экспрессией отличались его работы на вольные темы. Но вот выбирал он эти темы с тенденцией, которая удручала некоторых его учителей. Негоже ученику, готовящемуся стать художником социалистического реализма, останавливать свое внимание почти исключительно на таких сюжетах, как валяющийся на улице пьяный, ломовик, избивающий свою клячу, пойманный карманный воришка, которого вытаскивает из трамвая возбужденная толпа! Впрочем, времени, чтобы направить недюжинный талант хмурого юнца в более светлую сторону, оставалось еще много.

Так думали воспитатели Горева, но жизнь распорядилась иначе. Оказалось, что некоторое ослабление нелюдимости пошло ему во вред. У Суслика появились приятели среди товарищей по детдому, чего прежде никогда не бывало. Само по себе это было бы отлично, если бы первые в жизни угрюмого мальчика друзья не оказались друзьями по расчету. Им нужен был не он, а его удивительный талант к рисованию. Сами эти ребята учились не в художественной, а в обычной школе и оба были немного старше Горева. Однажды один из них показал Суслику листок из старого отрывного календаря двадцатых годов. На его оборотной стороне было помещено уменьшенное изображение банкноты достоинством в тридцать рублей, самой крупной из тогдашних купюр. Она чаще других привлекала к себе подделывателей еще и тем, что была выполнена в одну, темно-синюю краску, если не считать напечатанного красным номера. Рядом со штриховым рисунком сеятеля с лукошком было выведено красивым курсивом «Три червонца». Ниже, тоже курсивом, была напечатана справка, что банкнота подлежит размену на золото в любом отделении государственного банка СССР из расчета столько-то граммов и столько-то десятитысячных долей грамма за червонец. Дальше шли подписи наркомфина и директора банка.

Спрошенный, может ли он воспроизвести этот рисунок и притом так, чтобы его не могли отличить от рисунка на настоящей купюре, Горев самоуверенно ответил, что это нетрудно, но нужно знать его настоящий масштаб. Но вот где взять трехчервонную банкноту, когда никто из них и рубля-то сроду в руках не держал?

Оказалось, что хитроумными организаторами многообещающей затеи это предусмотрено и продумано. Такому замечательному рисовальщику как Горев достаточно, небось, пару раз взглянуть на настоящую купюру, чтобы запомнить ее тональность и размер. А увидеть такие купюры он может хоть сто раз, если постоит в часы толкучки у магазинных касс. В руках покупателей побогаче они нет-нет да и появляются.

Суслик замялся было, но его взяли на «слабо». Кроме того, художника уверили, что он ничем не рискует, всю черную работу по сбыту и размену поддельных денег ребята берут на себя. А понимает ли он, какая жизнь начнется у предприимчивой троицы, если он освоит самое доходное изо всех ремесел в мире — производство денег? Не будет ничего на свете, что было бы недоступно для людей с неограниченной покупательной способностью. Даже щегольские кепки «шестиклинки» и велосипед! На каждого — свой!

Нельзя сказать, что Горев принял это предложение с воодушевлением. Вечно занятый либо рисованием, либо обдумыванием новых сюжетов, он как-то равнодушно отнесся к обещанным благам. Не было у него особой охоты ни учиться ездить на велосипеде, ни щеголять в новой кепке. А вот нарисовать тонким пером на прямоугольфнике тонкой плотной бумаги сеятеля и остальную часть рисунка дензнака, да так, чтобы его приняли за настоящий, было интересно. Что касается этической стороны предприятия, то мальчишкам оно представлялось не более чем еще одним эпизодом в их постоянной войне с запретами и ограничениями взрослых. Поэтому, когда один из компаньонов сдавал первую нарисованную Горевым фальшивку в кассе большого магазина, тот, стоя в отдалении с другим членом компании, волновался не столько как жулик, опасающийся за исход операции, сколько как молодой мастер, ожидающий компетентной оценки своей первой работы. Оценка оказалась неважной. Предъявившего нарисованную купюру паренька схватили тут же. Остальных двоих членов шайки — на другой день. Вера юнцов в свою способность противостоять нажиму при допросах была такой же наивной, как и их подделка.

На беду доморощенных фальшивомонетчиков, только что был издан указ, уравнивающий уголовную ответственность подростков, начиная с двенадцатилетнего возраста, с ответственностью взрослых. Гореву же было уже почти четырнадцать, а самому старшему из членов компании и все пятнадцать. Кроме того, новизна правительственного постановления обязывала суд к особой суровости. Судьи должны были показать, что они правильно поняли внутренний смысл этого законодательного акта государства пролетарской диктатуры. Он заключался в полном отрешении от мягкотелого гуманизма буржуазной юриспруденции. Никаких скидок преступникам даже на их возрастную незрелость и отсутствие жизненного опыта. Особенно в случаях, когда дело идет о нарушении одного из основных прерогатив государства. За попытку изготовления поддельных червонцев - по червонцу срока каждому из участников преступной шайки! Правда, до наступления совершеннолетия их предписывалось содержать в колонии для малолетних преступников при городской тюрьме.

Начавшая было покидать Горева психическая депрессив- ность вернулась к нему снова. Причин для этого было достаточно. Было тут, наверно, и сознание нравственной неправомерности совершенной над ним судебной расправы, и горечь потери возможности обучаться любимому делу, и утрата мечты стать когда-нибудь великим художником.

Но если в начале своего заключения Горев был только угрюмым меланхоликом, то с годами в нем начали проявляться сознательные озлобленность и ожесточенность. Он дерзил воспитателям и начальству, всё чаще отказывался от работы, рисовал карикатуры тем более злые, чем выше был чин изображаемого на них человека. Конечно, его за это наказывали, отчего парень ожесточался еще более. Начался тот процесс взаимодействия причины и следствия, который, в конечном счете, как в физическом, так и в психическом мире приводит к взрывам и разрушениям. Так мелкие преступники превращаются в крупных, фрондеры в революционеров, мизантропы в озлобленных нигилистов. Ко времени, когда Горева перевели в лесорубный лагерь где-то на Урале, он был уже законченным «отказчиком» и принципиальным «филоном», вечным завсегдатаем карцеров и штрафных камер. Свою характеристику «трудного», помещенную в его дело, он быстро и вполне оправдал и в настоящем ИТЛ, где уже не приходилось рассчитывать даже на ту небольшую скидку, которая допускалась в колониях для несовершеннолетних. Здесь за отказ от работы полагался неотапливаемый даже зимой карцер без нар, в котором заключенным выдавалась только трехсотка хлеба и кружка воды в день. Иногда случалось, что усиление репрессий разрывает процесс состязания лагерного режима с упрямством не подчиняющегося ему человека. В случае с Горевым этого не произошло. Возможно, что его принципиальное отказничество поддерживало также страстное желание юнца стать полноправным членом блатной хевры. Как почти у всех заключенных в колонии малолетних, она вставала в его воображении как некий орден рыцарей уголовного «закона». Горев знал, что неподчинение лагерному уставу является одной из главных доблестей настоящего «законника».

Прошло, однако, немало времени, прежде чем хевра признала его своим. С ее точки зрения, такие как Горев были скорее фраерами, чем настоящими блатными. Он не воровал, не играл в «буру». Да и статья у него была совсем не блатняцкая, ниже фальшивомонетчиков в хевре котировались разве только конокрады. Но парень оказался на редкость стойким. За отказ от работы он сидел в карцере до тех пор, пока лагерный лекпом не сказал, что дело у этого отказчика идет уже к необратимой дистрофии. Если не перевести его в разряд временно освобожденных от работы из-за крайнего истощения, то малый, чего доброго, врежет в карцере дуба. Такие явления считались нежелательными, и Горева поместили в барак, где жили блатные. Вот тут-то хевра и убедилась, что шатающийся от слабости паренек не только стойкий законник, но и настоящий художник, умеющий здорово рисовать портреты и сцены лагерной жизни. Портреты, правда, у него получались какие-то чудные, схожие, и в то же время смахивающие на карикатуру, хотя карикатурами они не были. Сквозь эти портреты проглядывало что-то, часто совсем не лестное для оригинала, но действительно ему свойственное. Но так как художник делал эти портреты не на заказ, а только так, хочешь бери, хочешь нет, то протестовать не приходилось. Обычно он рисовал их на фанерках от посылочного ящика заостренным куском графита от щетки автомобильного динамо. Иногда покрывал еще красками, которые для него добывали в лагерной КВЧ. Но если подходящих материалов не было, то Горев мог рисовать чем угодно и на чем угодно: углем на стенке кирпичной печки, обломком кирпича на боку печки железной, нацарапывать рисунки гвоздем или оскол­ком стекла на нарах. И всё это получалось у него удивительно здорово и выразительно.

Окончательно авторитет Горева утвердился в хевре после того, как он не клюнул на приманку одной из самых блатных должностей в лагере - должности художника КВЧ. Начальник этого КВЧ, прослышав о таланте молодого доходяги, попросил его нарисовать плакат по образцу, присланному из ГУЛАГа. Дело в том, что прежний художник освободился, а плакат было приказано обязательно выставить на самом видном месте лагерной зоны. Начальник сказал, что в случае, если эта работа будет выполнена хорошо, Горев будет назначен на завидную должность дневального КВЧ с исполнением обязанностей художника, которые сводились к рисованию время от времени таких вот плакатов и, иногда, карикатур на филонов и отказчиков.

Для осужденных по уголовным статьям тогда еще существовали зачеты рабочих дней, вскоре отмененные. При постоянном перевыполнении рабочих норм срок заключения значительно сокращался. Этой теме и был посвящен типовой плакат ГУЛАГа. На его утвержденном образце обнаженный по пояс работяга крушил кайлом массивную скалу, на которой было написано «твой срок». Подпись под плакатом гласила: «Только ударный труд может приблизить день твоего освобождения, заключенный!»

Блатные были разочарованы, узнав, что их художник согласился рисовать плакат. Все-таки он фраер. Настоящий блатной не стал бы помогать лагерным прохиндеям охмурять заключенных. Но через два дня Горев опять очутился в карцере. На этот раз за едва ли не контрреволюционный выпад против пропаганды за ударный труд в лагере. Воспользовавшись бесконтрольностью - плакат он писал в клетушке художника при лагерном КВЧ, - живописец злостно извратил картину. Вместо плечистого ударника он нарисовал на ней скелетообразного доходягу, выбивающего себе в скалистом грунте могилу.

И только надпись на плакате сохранил прежней. Вот тогда-то строптивый художник и получил блатное прозвище, означающее, что хевра признала его окончательно. По настоящей фамилии Горева окликали теперь одни только начальники, надзиратели да подрядчики. Нечего и говорить, что карьера лагерного придурка была закрыта для него навсегда.

Бацилла принадлежал к числу тех натур, у которых репрессии только усиливают их сопротивление насилию, среди таких находятся мученики по призванию. Высокая идея мученичества «за веру», дело революции или научную истину для них не всегда обязательна. У лагерных отказчиков, например, ее заменил блатной принцип, помноженный на демонстративное упрямство. Некоторые из особо «принципиальных» умирали в холодном карцере на голодном пайке, но так и не брали в руки кайла или лопаты. Следует помнить, что у них не было ни религиозной веры, облегчающей страдания надеждой на их возмещение в загробной жизни, ни сознания своей причастности к великому делу. Нельзя объяснить подвижничества отказчиков и рационалистическим расчетом, что их трехсотка всё же выгодней полной пайки «рогатиков», на которой те загибались даже чаще, чем они. Если это и так, то часто только потому, что многие карцерные страстотерпцы научились сводить свой энергетический баланс к почти анабиотическому уровню. Тут было что-то от йогов, хотя не было и намека ни на школу йогов, ни на их систему Но оледенелый карцер-бокс не так уж сильно отличался от зарытого в землю ящика, а многочасовая «выстойка» на пятидесяти градусном морозе без бушлата и рукавиц - от хождения босыми ногами по раскаленным углям. Отсутствие обморожений при таких выстойках вряд ли менее удивительно, чем отсутствие ожогов при соприкосновении с огнем. Выставленные на жестокий мороз отказчики обмораживались поразительно редко.

Бацилла был одним из тех, кто в таком вот состязании с лагерным начальством - кто кого переупрямит? - провел большую половину своего срока. Но тут вспыхнула война, и прежнее «паньканье» с отказчиками сменилось пришиванием им дела о «контрреволюционном саботаже», предусмотренном пунктом четырнадцатым грозной пятьдесят восьмой статьи. Горев одним из первых был осужден по новому указу на новый десятилетний срок.

Казалось бы, он и до этого находился на самом дне угрюмой безнадежности. Но, видимо, это было не так. После второго осуждения Бацилла совершенно ушел в себя и почти перестал разговаривать с окружающими. Работать «на начальника» он по-прежнему отказывался, а в промежутках между многонедельными сидениями в карцере продолжал рисовать. Но только его рисунки сделались теперь еще угрюмее. Возможно, в это время у него и зародилась идея создать первое художественное произведение, в котором нашли бы свое отражение все муки лагеря и вся несправедливость мира. Вряд ли, конечно, Бацилла понимал, что его возможности для написания такого шедевра ограничены недостаточной образованностью и почти полным незнанием жизни. Что касается недостатка специального образования, то тут Бацилла мог с полным основанием надеяться на возмещение его силой своего чувства. Дети и художники-примитивисты нередко достигают в своих рисунках выразительности, недоступной живописцам с академическим образованием.

О том, что щуплый, казалось, насквозь просвечивающий от страшной худобы парень, похожий в свои двадцать два года на физически недоразвитого подростка, вынашивает свою страстную идею, я узнал, когда он попал в наш приисковый лагерь где-то в бассейне реки Неры. И как всякий интеллигент, отнесся к ней с насмешливым недоверием. Было в ней что-то общее с изобретательством вечного двигателя, которым занимался в том же лагере другой полусумасшедший невежда. Крайне заурядной была и внешность художника. Обыкновенный лагерный «фитиль». Из широкого ворота драного бушлата, свисающего с его узеньких плеч как с вешалки, торчала длинная, по-детски тонкая шея. Она казалась слишком слабой для непомерно большой, лобастой головы, всё время клонившейся на грудь, как будто ее обладатель засыпал даже на ходу. Руки Бацилла держал обычно засунутыми в рукава и сложенными на груди. Правда, на улице это было необходимо, так как у него не было ни рукавиц, ни пуговиц на бушлате. Когда однажды я его о чем-то спросил, Бацилла с трудом поднял свою тяжелую голову, посмотрел на меня отсутствующим взглядом и ничего не ответил. Это обычное поведение доходяг на грани послед­ней стадии дистрофии. Конечно же, обыкновенный фитиль, которых в каждом бараке по десятку!

Но когда я увидел Бациллу работающим в своей «мастер­ской» - закуте за вешалками для онучей и промокшей одежды в барачной сушилке, — я его почти не узнал. Он сидел на низком чурбаке за неким подобием пюпитра, на котором стоял кусок фанеры, и обломком электрографита наносил на него уверенные штрихи вполне твердой рукой. Глаза художника на лице, обтянутом сухой кожей так плотно, что на нем вырисовывались почти все детали черепа, горели фанатическим воодушевлением. За его работой наблюдали поклонники таланта Бациллы из числа местных блатных. Эти люди были единственными в лагере, кто сочувствовал его идее написать обличительную картину. Правда, никто из них не знал, что это будет за сюжет, как не знал еще, наверно, и сам художник. Вся сцена сильно напоминала чью-то картину, изображавшую работу живописца-неандертальца в доисторической пещере.

<...>


Вернуться
Яндекс.Метрика