Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Адамова-Слиозберг Ольга


Путь



Я реабилитирована.

Двадцать лет назад этот час казался порогом в лучезарное будущее. Но вместе с радостью пришло чувство отверженности, неполноценности.Никто не вернет лучших в жизни двадцати лет, никто не воскресит умерших друзей. Никто не скрепит порвавшихся и омертвевших нитей, соединявших нас с близкими.

Возвращение к жизни – тяжелый процесс.

И тут как никогда важно подсчитать свой капитал: с чем ты вернулся, чем владеешь.

У тебя нет крова над головой, у тебя нет денег, у тебя нет физических сил. Твое место занято, потому что жизнь не терпит пустоты, и кровавая рана, которая образовалась в плоти жизни, когда оттуда вырвали тебя, заросла. Твои родители умерли, твои дети выросли без тебя. Ты двадцать лет не занимался своей работой, ты отстал и можешь быть лишь подмастерьем там, где твои товарищи стали мастерами. А трудно быть подмастерьем в пятьдесят лет. Казалось бы, все очень плохо. Казалось бы, ты банкрот.

Но если все эти годы ты честно думал, смотрел, понимал и можешь рассказать обо всем людям, ты им нужен, потому что в сутолоке жизни, под грохот патриотических барабанов, угроз и фимиама лести они не всегда могли отличить ложь от правды.

И горе тебе, если ты ничего не понял, ничего не вынес из бездны, в которой оказался. У тебя все отнято, и никакая бумажка не вернет тебе места в жизни.

У тебя осталось только то, что есть в твоей душе.

Ты или нищий или богач.

Эта книга зародилась в 1937 году, через год после того, как меня арестовали.

Сначала я думала не о книге. Думала о том, как объясню сыну и дочери, что их мать и отец стали «врагами народа». Я думала об этом всеми ночами. Самое трудное в заключении — это научиться спать. Я училась этому три года. Три года я лежала тихо-тихо ночи напролет и мысленно рассказывала. Обо всем. Не только о себе. О товарищах по несчастью, с которыми меня свела судьба, об их горестных страданиях, трагических случаях их жизни. Когда свершалось что-нибудь потрясшее меня, я ночью «вписывала» это в мою повесть. И она становилась все объемистее и объемистее.

Так создавалась эта книга.

Она жила во мне все эти годы.

Часть первая

Щепка

В 1935 году я наняла к детям няню. Это была работящая, чистоплотная женщина тридцати лет, очень замкнутая. У меня не было привычки интересоваться ее внутренней жизнью. Маруся казалась туповатой, равнодушной, с детьми была не очень ласкова, скупа и прижимиста, но исполнительна и честна.

Мы прожили с нею бок о бок целый год и были до­вольны друг другом.

Однажды во время обеда Маруся получила письмо. Прочитав его, она изменилась в лице, легла на свою постель и сказала, что у нее болит голова.

Я поняла, что у Маруси случилось несчастье. Сначала она не отвечала на мои вопросы и лежала лицом к стене, а потом села на постели и хриплым, злым голосом закричала:

— Знать хотите, что со мной? Извольте, только не про­гневайтесь. Вот вы говорите, жить у нас хорошо стало. А я вот жила с мужем не хуже вашего, детей у меня было трое, получше ваших. Своим горбом дом наживала, скотину выхаживала, ночи не спала. Муж на все руки был: валенки валял, шубы шил. Дом был полная чаша. Работницу держали, так ведь это не зазорно, не запрещено. Вот вы держите работницу, ну и я держала в доме старуху, матери в помощь, а в поле сама спину гнула.

Только в тридцатом году зимой поехала я в Москву к сестре на роды, помочь, а в это время наших начисто рас­кулачили. Мужа в лагеря, мать с детьми в Сибирь. Мать мне письмо прислала - притулись как-нибудь в Москве, может, поможешь чем, а здесь хозяйства никакого, заработать негде, с ребятами в землянке мучаюсь.

Ну, я с тех пор по домработницам хожу, что заработаю - всё им посылаю. А вот пишут — умерли мои дети...

Она протянула мне письмо. Писала соседка: «От мужика твоего три месяца ничего нет, слышали, канал роет. Дети твои с бабкой жили, все хворали. Землянка сырая, ну и питанья мало. Ну ничего, жили. Мишка твой с моим Ленькой дружил, хороший парень был. А только начала валить ребят скарла­тина, мои тоже все переболели, еле выходила, а твоих Бог прибрал. Мать твоя как без ума, не ест, не спит, всё стонет, наверное, тоже скоро умрет».

В этот вечер я никак не могла дождаться мужа. Он был доцент университета, биолог, и, с моей точки зрения, умнее и ученее его не было на свете человека. Страшная тяжесть давила мне сердце. Мир, ясный, понятный и благополучный, заколебался. Чем же виновата Маруся и ее дети? Неужели наша жизнь, такая чистая, трудовая, неужели она основана на незаслуженных страданиях, крови?

Пришел муж, как всегда, возбужденный после лекции, с радостным чувством хорошо поработавшего человека перед отдыхом в кругу любимых людей. Дети бросились к нему, вскарабкались на спину. Ничего на свете я не любила больше вида своих визжавших от радости ребят, штурмующих широкую спину отца. Но сегодня я перехватила Марусин тяжелый взгляд и поскорее прекратила эту сцену.

Я вызвала мужа в другую комнату и рассказала ему обо всем. Он стал очень серьезен.

- Видишь ли, революция не делается в белых перчатках. Процесс уничтожения кулаков - кровавый и тяжелый, но необходимый процесс. В трагедии Маруси не всё так просто, как тебе кажется. За что ее муж попал в лагерь? Трудно поверить, что он так уж не виновен. Зря в лагерь не сажают. Подумай, не избавиться ли тебе от Маруси, много темного в ней... Ну, я не настаиваю, - прибавил он, видя, как изменилось мое лицо, — я не настаиваю, может быть, она и хорошая женщина, может быть, в данном случае допущена ошибка. Знаешь, лес рубят - щепки летят.

Тогда я впервые услышала эту фразу, которая принесла так много утешения тем, кто остался в стороне, и так много боли тем, кто попал под топор.

Он еще много говорил об исторической необходимости перестройки деревни, об огромных масштабах творимого на наших глазах дела, о том, что приходится примириться с жертвами... (Я потом много раз отмечала, что особенно легко с жертвами примиряются те, кто в число жертв не по­пал. А вот Маруся никак не хотела примириться.)

Я ему поверила. Ведь от меня-то все эти ужасы были за тысячу верст! Ведь я-то жила в своей семье, в мире, который казался непоколебимым. Надо было поверить, чтобы чувствовать себя хорошим и нужным человеком. Да ведь я и привыкла ему верить, он был честен и умен.

А Маруся нянчила наших детей, хлопотала по хозяйству и только иногда, чистя картошку или штопая чулок, неподвижно глядела в стену, и руки у нее опускались, а у меня оживал червяк, сосущий сердце.

Но я быстро себя успокаивала: лес рубят - щепки летят.

 

Начало крестного пути

И свет не пощадил - и Бог не спас!

М. Ю. Лермонтов

В одну обыкновенную субботу я вошла в свой дом, полная мыслей о том, как проведу воскресенье, о том, как обрадуется дочка кукле, которую я ей несу, как будет восторгаться сын слоном, которого завтра я ему покажу в зоопарке.

Я всегда говорила, что я не обольщаюсь, как другие матери, и вижу недостатки своих детей. Но я лгала. В глубине души я знала, что таких умных, красивых, обаятельных детей, как у меня, не было ни у кого на свете.

И я вошла в свой дом после работы, зная, что впереди чудесный субботний вечер и чудесный воскресный день.

Я отворила дверь. Меня поразил чужой запах сапог, табака.

Маруся сидела среди полного разгрома и рассказывала детям сказку. Груды книг и рукописей валялись на полу. Шкафы были открыты, и оттуда торчало всунутое наспех белье.

Я ничего не поняла, мне даже в голову не пришло ни одной мысли, только стало страшно, предчувствие несчастья оледенило душу.

Маруся встала и тихим, странным голосом сказала:

-     Ничего, не убивайтесь!

-     Где муж? Что случилось? Он попал под машину?

-     Неужели вы не понимаете? Забрали его.

Нет, со мной, с ним этого не могло случиться! Ходили какие-то слухи (только слухи, ведь это было в начале 1936 года), что-то произошло, какие-то аресты... Но ведь это относилось совсем к другим людям, ведь не могло же это коснуться нас, таких мирных, таких честных...

-     Как он?

-     Сидел бледный, передал часы для вас, сказал, что всё выяснится, чтобы вы не волновались. Детям сказал, что уезжает в командировку.

-    Да, конечно, выяснится! Ведь вы знаете, Маруся, какой он честный, какой хороший человек!

Маруся горько усмехнулась и посмотрела на меня.

-     Эх вы, образованная! А не понимаете, что кто туда попал, не вернется. Разве там справедливость?

Но ведь я знала о нем всё, знала, что он не мог сделать ничего преступного.

Нет, я буду бодра, я докажу, что верю в справедливость нашего суда. Он вернется, и этот гнусный запах, этот пустой дом - останутся страшным воспоминанием.

А потом потянулось странное время: дети ничего не зна­ли. Я играла с ними, смеялась, и мне казалось, что ничего не произошло, что мне приснился дурной сон. А когда я вы­ходила на улицу, шла на работу - я глядела на всех людей, как из-за стеклянной стены: невидимая преграда отделяла меня от них. Они были обыкновенные, а я обреченная. И они говорили со мной особенными голосами, и они боялись меня. Заметив меня, переходили на другую сторону. Были и такие, что оказывали мне особое внимание, но это было геройство с их стороны, и я и они это знали.

Один старый человек, член партии с 1913 года, пришел ко мне и сказал: «Устройте свои дела, может быть, вас тоже арестуют. И помните, на вопросы отвечайте, а лишнего не болтайте, каждое ваше лишнее слово повлечет за собой длинный разговор».

«Но ведь он совершенно невинен! Почему вы мне даете такие советы? Вы, большевик! Значит, вы тоже не верите в справедливость нашего суда? Вы недостойны партбилета!»

Он посмотрел на меня и сказал: «Запомните мои слова, а по существу поговорим через год».

Я считала ниже своего достоинства прислушиваться к его советам. Я старалась жить так, будто ничего не случилось.

В это время проходил съезд стахановцев щетинно- щеточной промышленности. Когда мы собрались в Витебске, оказалось, что работники этой промышленности встрети­лись впервые со дня создания советской власти. На встрече выяснилось, что в Ташкенте изобретают машину, которая уже десять лет работает в Невеле, что технология, принятая в Усть-Сысольске и дающая блестящий эффект и для качества, и для количества, и не снилась минчанам.

Это была веселая, эффективная и благодарная работа. Я была секретарем съезда, работала целыми днями, забывала, что, приехав в Москву, я опять попаду в пустую квартиру и опять буду носить передачи в тюрьму...

Назавтра после моего возвращения в Москву за мной пришли.

Смешно сейчас вспоминать, но первой моей мыслью было: все материалы съезда у меня, съезд стоил пятьдесят тысяч рублей. Вся работа в набросках, всё пропадет, никто не разберет моих записок.

Пока делали четырехчасовой обыск, я приводила в по­рядок материалы съезда. Я не могла всерьез осознать, что жизнь моя кончена; я боялась думать о том, что у меня отнимают детей.

Я писала, клеила, приводила всё в порядок, и пока я писала, мне казалось, что ничего не случилось, что я кончу работу и передам ее, а потом мой нарком мне скажет: «Молодец, вы не растерялись, не придали значения этому недоразумению!» Я сама не знаю, что я думала, инерция работы, а может быть, смятение от испуга были так велики, что я проработала четыре часа точно и эффективно, как у себя в кабинете наркомата.

Проводивший обыск следователь, наконец, надо мной сжалился: «Вы бы лучше простились с детьми!»

Да. Проститься с детьми... Ведь я расстаюсь с ними. Может быть, надолго. Это выяснится, этого не может быть.

Я вошла в детскую. Сын сидел в постельке. Я ему сказала:

-    Я уезжаю в командировку, сыночек, оставайся с Марусей, будь умным.

Губки его искривились:

-     Как странно! То папа уехал в командировку, теперь ты уезжаешь, вдруг уедет Маруся - с кем же мы останемся?

Я поцеловала его худенькую ножку.

Дочка сладко спала и посапывала, уткнувшись в подушку. Я ее перевернула. Она засмеялась и что-то пролепетала.

В первый раз в жизни я поняла, что это значит, когда слезы душат. Я никак не могла вздохнуть, но до сих пор с гордостью вспоминаю, что не показала сыну горя.

Мы вышли из дома.

Закрылась дверь. Сели в машину. Сразу кончилась жизнь обыкновенная, человеческая.

Иногда мелькали в мозгу по инерции какие-то заботы. Что-то недоделано, что-то надо исправить. Собиралась замазать окно. Дует. Сын простудится. Нет, не то. Что-то важное. Мама! Я всё скрывала от нее опасность, которая надо мной нависла. Я ее утешала выдуманными сведениями о муже. Теперь она узнает.

Я не обняла ее, когда прощалась в последний раз, всё откладывала разговор с ней, чтобы подготовить ее... Нет. Не это самое главное. Что-то я не доделала... Я хотела идти к Сталину, добиться свидания с ним, объяснить ему, что муж мой невиновен... Нет, не то... Что-то еще я не сделала...

Всё. Отрезана жизнь. Я одна против огромной машины, страшной, злой машины, которая хочет меня уничтожить.

 

Лубянская тюрьма

 

Камера во внутренней тюрьме на Лубянке напоминала номер гостиницы. Натертый паркет. Большое окно. Пять кроватей заняты, шестая — пустая. Но окно забрано щитом. В углу параша. В двери прорезано окошечко и глазок.

Ввели меня ночью, когда в камере все спали. Мне указали кровать. Лечь на нее казалось мне столь же немыслимым, как уснуть на раскаленной плите. Мне хотелось скорее поговорить с соседками, узнать от них, как проходит следствие, что мне предстоит. Я еще не научилась терпеть молча. Никто ко мне не обратился, все повернулись к стене от света и продолжали спать. Я сидела на постели, а ночь тянулась, а сердце разрывалось...

До подъема было два часа, но я их никогда не забуду.

Наконец в шесть часов в дверь стукнули: подъем.

Я вскочила уверенная, что меня сегодня же вызовут, всё объяснится, я докажу, что я и мой муж не виноваты, я сумею убедить, что у меня нельзя отнять детей, что я чиста...

Первая истина, которую я усвоила, гласила, что в тюрьме главное — это научиться терпению, что меня вызовут или сегодня, или через неделю, или через месяц, что мне никто, никогда, ничего не объяснит.

Когда я поняла это (первые два-три дня я каждую ми­нуту ожидала, что меня вызовут, а вызвали меня только на пятый день), я начала оглядываться вокруг и знакомиться с соседками. На Женю Быховскую я обратила внимание из-за заграничного, черного с красной отделкой платья.

«Вот это уже, наверное, настоящая шпионка!» - подумала я, видя, как она моется заграничной губкой и надевает какое- то необыкновенное белье. Лицо Жени портил нервный тик.

«Я-то не прихожу в отчаяние, — подумала я. — У меня- то всё выяснится, а ты попалась и не можешь совладать со своим лицом».

Как потом я узнала, Женя работала в подполье в фашист­ской Германии и уехала оттуда потому, что тяжелая болезнь, сопровождавшаяся неожиданными обмороками, не позволяла ей оставаться в подполье. Один раз она потеряла сознание на улице, имея при себе партийные документы. Её спас врач-коммунист, к которому она случайно попала. В 1934 году её отправили лечиться в СССР, а в 1936 году она была арестована. Одним из главных мотивов обвинения было, что она слишком уж ловко избегала лап гестапо, особенно в случае с обмороком, очевидно у нее были там связи. <...>


Вернуться
Яндекс.Метрика