Возвращение. Историко-литературное общество

Читальный зал

здесь вы можете прочитать отрывки из книг нашего издательства

Виленский Семён Самуилович


Стыковка лет. Воспоминания. К истории «Возвращения»


Воспоминания


Неволя - это совсем другой мир, меняющий сознание человека и само представление его о времени. Собственно, имеют значение только два периода в жизни заключенного: то, что было раньше, до того дня, когда он потерял свободу, и то, что происходит с ним теперь. Два периода: до тюрьмы и тюрьма - это законченный круг жизни.

В лагере на прииске Днепровский, что в двухстах километрах от Магадана, я находился почти пять лет, с 1949 года. В 1949 году смертность была здесь ниже, чем в конце 30-х и во время войны. Умирали у нас, в основном, люди из Прибалтики, а выживали в большинстве славяне и даже узбеки. Заключенным нашего лагеря повезло, потому что заведовала медицинской частью жена начальника лагеря майора Федько, а она была женщина добрая. Сам же майор был фантазер, идеалист и пьяница. Летчик, после войны в Германии проштрафился и, уж не знаю, как это получилось, оказался на Колыме начальником большого лагеря. Рассказывали, что жена Федько специально приехала с ним на Колыму, чтобы быть недалеко от своего первого мужа, отбывавшего там срок.

Как бы то ни было, но ее присутствие в лагере спасло жизнь многим. Дело в том, что для санчасти существовала норма, сколько заключенных можно было освободить от работы, не знаю - два или три процента. Для врача-заключенного оставить больных в лагере сверх нормы значило самому попасть на общие работы, в шахту. А вольнонаемная начальница не очень-то считалась с нормой. Был среди нас Сергей Матвеевич, в прошлом инженер, бывалый лагерник. Он так умел убеждать, что самые невероятные прожекты казались вполне реальным делом.

Промывать металлоносные пески, то есть извлекать из них золото и другие металлы, без воды нельзя: во всех промывочных устройствах - от примитивного деревянного лотка до весьма сложных - с водой уносятся легкие фракции, а тяжелые (металл) оседают на дне.

Когда вода на Колыме замерзает, промывочный сезон кончается. Но Сергей Матвеевич довольно легко убедил майора Федько в том, что за одну зиму (главное было - перезимовать) он может изобрести прибор, который будет отделять металл без воды.

Его освободили от работы, дали ему, как говорят теперь, целую секцию - не дома, разумеется, а барака. У него была чертежная доска и самый настоящий ватман. Когда всех из барака выгоняли на проверку на центральную, главную улицу лагеря, называвшуюся «линейкой», он оставался в своей секции и дежурный офицер с надзирателями специально шли к Сергею Матвеевичу, чтобы засвидетельствовать его пребывание в лагере.

Этот изобретатель решил помочь и мне. Он рассказал начальнику лагеря, что здесь есть молодой писатель, который может сочинить роман. Роман, конечно, сразу напечатают в Москве, что, в свою очередь, прославит и лагерь, и самого начальника.

Кончился промывочный сезон 1949 года. То ли Колыма не выполнила план по олову, то ли выполнила, но начальство хотело получить премию за сверхплановый металл. И в начале зимы нас заставили промывать смерзшиеся пески. В зумфах [1] растапливали снег, а потом в этой ледяной воде, на морозе, под открытым небом гоняли лоток взад-вперед и, орудуя скребком, добывали металл. Руки наши, покрытые толстым слоем цыпок, трескались и синели. Под зумфами мы разжигали костры. Голодные, промерзшие, всё время жались к огню, и поэтому телогрейки и валенки были прожжены.

Не выполнивших норму из рабочей зоны не выпускали, они оставались на морозе сутками.

Вот после такой двойной или тройной смены, обессиленный, я вернулся в тот день в лагерь, а тут оказалось, что наша бригада должна носить воду. Лагерь располагался на сопке, а внизу протекала маленькая речка. Из нее мы брали воду и в больших оледенелых бочках по двое, продев в дужки тол­стую палку, тащили на плечах в лагерь.Я отказался идти по воду и равнодушно ждал, что будет. А что будет, я знал.

Был в лагере заключенный Зинченко, в прошлом, на оккупированной немцами Украине, начальник полиции в каком-то городе. Вот этого Зинченко и назначили комендантом в БУР [2]. Он там «ухаживал» за водворенными в этот барак людьми. Попавшие в руки Зинченко долго не жили. И меня, как отказавшегося от работы, должны были отвести в БУР. Ночью за мной пришли. Часов у нас не было. Зимой, работая в шахте, мы вообще не видели дневного света: уходишь, когда еще темно, и приходишь - темно. Дневальный разыскал меня на верхних нарах, потянул за ногу.

- На вахту, - сказал дежурный офицер Шмаков.

Я оделся, нацепив на себя всё, что было: и ватную телогрейку, и поверх нее ватный бушлат. Шмаков приказал мне снять всё это.

Бригадир и его помощник лежали отдельно от других заключенных, на топчанах, и поверх одеяла у бригадира была чистенькая телогрейка. Эту телогрейку и приказал мне надеть Шмаков. И повел меня на вахту. Изолятор (БУР) в зоне. За зоной штаб лагеря. И я знал, что многих водили в этот штаб днем и ночью, чтобы вербовать из них осведомителей. Я решил, что то же замыслили сделать и со мной.

Но это была вторая моя мысль, а первая - меня сейчас, за этой вахтой, расстреляют.

18 августа 1948 года (день рождения моей сестры), через месяц со дня ареста, меня переводили из Лубянской тюрьмы в Сухановку[3]. Везли в закрытой машине. Это был своеобразный «черный ворон». На нем было написано «Мясо», а на другой машине, мимо которой меня провели, «Хлеб». Внутри, в кузове машины, маленькие каморки, человек с трудом влезал в них, и за ним захлопывалась дверца, так что те, которых везли в этом «вороне», друг друга не видели.

Отъехали от Москвы, и, когда уже не стало слышно гудков машин и голосов пешеходов, «ворон», в котором меня везли, вдруг остановился. Тишина... Слышно, как в лесу перекликаются птицы. Приглушенный разговор... Клацанье ружейных затворов. Сколько стояли машины в лесу - пять минут или больше - это была вечность...

Дежурный офицер привел меня в штаб. Длинный коридор и в начале его дверь, обитая дерматином. Он вошел в эту дверь, чуть прикрыл ее, потом сразу вышел и подтолкнул меня в кабинет. За столом сидел начальник лагеря.

- Думаете, зачем я вас вызвал?

И, не дожидаясь ответа, стал говорить о том, что в лагере оказались разные люди. Есть творческие работники, которые могли бы принести большую пользу государству, занимаясь знакомым им делом, а не добычей металла. Говорил, что он всё это хорошо понимает, что бывает такое - дела пересматриваются, людей освобождают. Но надо, чтобы прежде заключенный доказал, что он - настоящий советский человек. Как-то незаметно Федько перешел от общего разговора к рассказу о себе: как он был беспризорником, потом занимался в летном кружке при Осоавиахиме, потом в летной школе.

Говорил он и о том, как познакомился с нашей начальницей санчасти, своей теперешней женой.

Я сидел в тепле у письменного стола и совсем засыпал, мне смертельно хотелось спать. В какой-то момент, видимо, Федько заметил это и предложил мне стакан крепкого чая. Я отказался.

- Нет, вы меня не понимаете, - сказал Федько с улыбкой и в то же время раздраженно. - Вопросами оперслужбы я не занимаюсь, меня интересуете вы, а не другие люди.

Он открыл дверь, крикнул дежурного и велел принести чаю.

Колымский чай - крепкий чай, и заваривали его там совсем не так, как в других местах. Заключенные брали закопченную банку из-под консервов, высыпали туда пачку чая и кипятили на костре. Как только чай кверху поднимется («посмотреть, какой дурак его варит»), значит, «чифир» готов. Это первак. Остающуюся гущу снова заливают водой и кипятят. Это уже вторяк, дальше третяк... Когда же при кипячении вода уже не закрашивается, ее сливают, а оставшуюся чайную гущу - эфеля - едят доходяги.

Многие колымские начальники тоже «чифирили». И дежурный принес самый настоящий «чифир».

Несколько глотков... и сердце бешено заколотилось. И сразу же неестественная бодрость и прилив украденных у будущих дней сил.

Теперь я уже хорошо понимал майора. Я понимал, что он хочет, чтобы я написал книгу, в которой рассказывалось бы о его жизни и на примере ее воспитывалось новое поколение людей.

И я вдруг подумал, а что будет, если книга получится иная? Каким чаем тогда он будет меня угощать?

Поскольку он рассказывал мне много историй из своей жизни, я счел возможным тоже рассказать ему одну историю из своего недавнего прошлого.

Дело было два года назад, в 1947 году, во Львове. Там я учился в университете. Со студентами я не очень дружил. Но был у меня товарищ, равных которому не встречал.

Облавы... Брамы (парадные двери домов) в девять-десять часов вечера заперты. Учреждения охраняются. И в университете у нас военизированная охрана.

Читальный зал закрывался в восемь, и уже все студенты ушли, один я в зале. Идти мне некуда, я говорю библиотекарю: «Разрешите переночевать здесь?» Оказалось, что и он живет в библиотеке.

Мы постелили на столе шинель библиотекаря, его звали Андрей, положили под голову толстенный сборник - три тома - «К изучению истории ВКП(б)», укрылись моим серым макинтошем.

Так мы и жили месяц или два.

Андрей был в немецком плену, бежал из плена, прошел всю Германию, Польшу. О нем я расскажу в другой раз. Здесь только одно.

В 1949 году он отправил в Москву, к моему отцу, нашего друга студента Валентина Новикова с неплохо продуманным планом организации моего побега из лагеря. Для этого Андрей решил поступить на работу в МВД...

Отец им отсоветовал.

Так вот я рассказал майору Федько, как однажды мы сидели с Андреем в столовой, как подошел к нам старший лейтенант, небритый, прыщеватый, стал заказывать порционные блюда.

Ему нужны были люди, перед которыми он мог бы обнаружить свою щедрость, широту натуры. И вряд ли можно было найти более подходящих для этой роли людей, чем студенты.

...Мы ели, но почти не пили, а он пил... пил и становился всё болтливее. Он рассказывал, что работает в уголовном лагере начальником режима, что в этом лагере есть один заключенный, фальшивомонетчик. Дай ему только нужные реактивы, он сможет напечатать сколько угодно денег. Он обещал старшему лейтенанту напечатать целый чемодан денег. Но вот реактивы, их достать никак не удается, а у нас в университете есть химический факультет, и, может быть, мы там всё это найдем.

Андрей поинтересовался: а что вы сделаете с ним, если он вас обманет, если не сможет отпечатать деньги?

- А я его...

И тут я впервые увидел жесткую, леденящую душу улыбку, которую мне довелось потом видеть не один раз.

- Что вы сделаете со мной, если книга вам не понравится? - спросил я майора Федько.

- Плохо вам не будет, - ответил он.

И я стал писателем.

В бараке, где я жил, на тумбочке появилась настольная лампа и пронумерованные листы белой бумаги, которую выдал мне начальник культурно-воспитательной части.

Меня перевели в другую, 30-ю бригаду. Здесь был очень пестрый народ, в основном люди, оказавшие начальству какие-либо услуги. Были художники, которые в свободное от работы время рисовали «Трех богатырей» для офицеров и надзирателей. Гуцулы, делавшие очень красивые табакер­ки, мундштуки с инкрустацией из перламутровых пуговиц. Люди из Прибалтики, получавшие от своих родных деньги. Заключенные в ту пору денег не получали. Деньги, которые находили в посылках, или просто отбирали, делая вид, что их в посылках не было, или, если это происходило при началь­стве, записывали на лицевой счет заключенного. Деньги оказывались и в консервных банках, и в колбасах. За эти деньги тоже зачисляли в 30-ю бригаду. Но больше здесь было просто осведомителей.

Бригада занималась хозяйственными работами: подметали улицы вольного поселка, носили дрова начальству, мыли полы.

Офицеры и надзиратели жили на прииске вместе со своими семьями, но жены домашней работой не занимались. Это делали заключенные. По сравнению с работой в шахте или на полигоне то, чем занимались люди в 30-й бригаде, казалось необычайно легким делом. И питались они лучше: нет-нет, да и подбросят жены начальников то ломоть хлеба, то кусок сахара.

Так, работая в 30-й бригаде, писал я роман.

Продолжалось это недолго.

Меня вызвал оперуполномоченный Гаврилов. Этого человека, с глазами бульдога, боялись.
- Что делаете? - спросил Гаврилов.
- Работаю.
- А еще что делаете?
- Пишу книгу.
- Кто разрешил?
- Майор Федько.
- Прекратите марать бумагу, или сгною!

Но я продолжал писать.

Прошло еще какое-то время, никто меня не трогал. Оперуполномоченный не вызывал.

И вот пришел за мной в барак дневальный из культурно- воспитательной части.

За годы, проведенные мною в лагере, я успел заметить какую-то странную закономерность: офицеры, заведовавшие воспитательной частью, обязательно в конце концов становились начальниками режима, которые по самому роду своей работы должны были проводить над заключенными различ­ные экзекуции. Случалось и так, что начальники режима становились воспитателями.

Этот начальник культурно-воспитательной части, молоденький лейтенант, еще не работал начальником режима. По поручению начальника лагеря предложил прочитать ему готовые главы книги. Я прочитал первую главу. Она ему понравилась. Помню, там был путь на восток, бегущие, подрагивающие вагоны и студент - недавний школьник. Звали его Лёвой. Только это обстоятельство и смутило моего слушателя.

- Замените имя, - сказал он. - Остальное хорошо.

В тот же день пришел дневальный из санчасти и велел мне идти с ним. В санчасти никого из заключенных не было. Только одна жена Федько - начальница. Она сказала, что меня собираются увезти из этого лагеря в худший. Поэтому она меня сейчас комиссует, подготовит соответствующие документы. Завтра утром меня отправят в тайгу на лесоповал. Это всё, что они с мужем могут сделать. Она дала понять, что у Федько большие неприятности из-за того, что мне разрешено писать книгу.

Пришлось на полгода расстаться с Днепровским, с его, так сказать, центральной усадьбой.

***

Обычная колымская картина: заснеженная долина с еле различимой речкой, сопки. На одной из них два барака, один выше, другой ниже. В первом - охрана, солдаты, человек пятнадцать, во втором - заключенные, тридцать с небольшим. А между бараками сторожевая вышка.

Утром дневальный спросил:

- Кто пойдет за водой?

Я вызвался идти, хотелось посмотреть на белый свет.

- Гражданин начальник, - крикнул я, глядя на вышку. - Я пойду по воду.

Никто мне не ответил. Что он там, замерз?

- Гражданин начальник!

Дверь верхнего барака открылась, высунулся солдат в майке.

- Чего кричишь? Это шуба висит.

Лесная «командировка» - маленькое отделение лагеря. Оно было совершенно оторвано от мира. Когда вывозили заготовленные нами дрова, специально чистили двадцатикилометровую дорогу, так что начальство не могло сюда нагрянуть. Этим пользовались военнослужащие и заключенные. Среди последних были только малосрочники, то есть осужденные на срок не более десяти лет и уже отбывшие большую его часть. Кому оставался год, кому - два. Только у меня всё еще было впереди - восемь лет.

Солдаты, конечно, знали, что эти люди не побегут, да и бежать, собственно, было некуда. Что же касается меня, большесрочника, то я, как ни странно, пользовался у конвоиров большим доверием. И вот почему.

В первый же день моего пребывания на лесоповале выяснилось, что сержант, начальник конвоя, - мой знакомый по Днепровскому.

...Как я уже говорил, тридцатая бригада состояла из людей, как огня боявшихся физической работы. Хоть была эта бригада велика, но обслужить многочисленное лагерное начальство не успевала, и потому надзиратели брали людей из других бригад: встретил надзиратель заключенного возле барака (в ту пору в лагере разрешалось ходить только строем) и сразу задержал нарушителя, который после 12-14 часов работы на прииске будет еще расчищать дорожки в «английской зоне», где живут вольнонаемные, или в «американской» - где офицеры, надзиратели, солдаты.

Вот и меня однажды привели в эту зону колоть дрова для солдатской кухни. Это была тяжелая работа, потому что солдат - целый гарнизон. Жена какого-нибудь началь­ника еще могла пожалеть, дать кусок хлеба, а здесь ничего не дадут, может только тумаков.

Прежде чем рубить дрова, надо было самим заготовить их. Таких, как я, нарушителей лагерного режима, было еще трое. Нас привели к солдатской кухне. Вышел сержант, невысокий румяный парень, показал, где взять сани, и повел в лес.

Напарников своих помню смутно. Один из них - молдаванин, высокий, худой как жердь.

Везя за собой сани, мы прошли с километр по огибающей сопку дороге - и вот уже лагеря не видно. Мы в лесу. Собственно, и леса тоже никакого нет: над нами поднимается сопка, укрытая добротной снежной шубой.

- Приехали! - сказал сержант.

Есть такое дерево - кедровый стланик. Летом оно дерево как дерево. Растет прямо на камнях: замшелых, плоских, ржавых камнях, похожих на старинные плиты, испещренные трещинами. Спокойно стоит, упругий, крепкий, смолянистый, почти не качаясь на ветру. Хвоя длинная, благородно- зеленая, с серебристым отливом. И шишки самые настоящие кедровые, только маленькие.

Почуяв холод, дерево ложится на землю, прижимается к камням, и его засыпает снегом. Был лес, и нет его.

Если развести на сопке большой костер, странное увидишь среди зимы. Растущий по соседству стланик начнет подниматься из-под снега, распрямляется. Но костер догорел, и стланик жмется к земле вновь... Обманули, не весна - оттепель!

Вот в такой зимний лес мы и приехали.

Взбираемся на сопку по пояс в снегу, ловим колючие ветки стланика и - раз-два, взяли! - пытаемся вытянуть дерево из земли.

Разгоряченные, с мокрыми ватными рукавицами и рукавами бушлатов, топчемся в глубоком снегу. Не стланик отрывается от земли, а мы - от его скользких ветвей.

За полчаса вырвали два небольших дерева. Конвоир кричит, советует, как его лучше тащить, и, наконец, берется за работу сам. Лезет в стороне от нас на сопку и один вытягивает стланик.

Работа сближает. И вот мы уже курим его табак.

- За что сидишь? - спрашивает он меня.

Что ему ответить? Чуть ли не каждый день им объясняют, что заключенные - лютые враги, разговаривать с ними нельзя и, тем более, нельзя им верить.

- За стихи, - отвечаю я, чтобы он от меня отстал.

Оказалось, и он стихи пишет. Он прочитал мне их. Сержант этот окончил десятилетку в каком-то поселке в Восточной Сибири.

Собратья по перу!

Наедине мы почти никогда не были, а там, где были заключенные и конвоиры, много глаз и ушей. В тех местах, где работала наша бригада старателей, сержант мог оказаться лишь случайно.

В лагере не было запаса дров. Осенью 1949 года, когда нас привезли на Днепровский, нам пришлось самим всё строить и поторапливаться. Кроме двух старых бараков, ничего не было. Жили в палатках. Посреди палатки железная бочка из-под солярки, и всю ночь дневальный поддерживает в ней огонь. Голова примерзает к брезенту, а пяткам жарко.

Обычно, в субботние дни, выводили на заготовку дров весь лагерь и вели бригады заключенных под отдельным конвоем к ближним сопкам. Здесь повсюду когда-то горела редкая тайга, даже огонь не мог одолеть до конца эти деревья. Они не выжили, а выстояли. Вот этот обугленный сухостой мы вырывали с кор­нями (из-за вечной мерзлоты они неглубоки) и тащили в лагерь.

В этих лесных экспедициях участвовал сержант.

Свернув с наезженной дороги, заключенные вытягивались цепочкой и, пробивая тропу, тянулись к сопкам.

Помню, вместе с напарником он должен был вести нашу бригаду. С одного взгляда мы поняли друг друга. И когда бригада растянулась цепочкой, я оказался самым последним. Впереди цепочки, пробивая тропу по снежной целине, шел другой конвоир, а мой сержант с автоматом замыкал шествие.

Когда из лагеря нас уже не было видно, я оглянулся, он осторожно поманил меня. И вот я возле своего конвоира, и через несколько мгновений снова под конвоем с хлебом и махоркой...

***

На лесоповале в первый же день я снова увидел этого сержанта.

Жизнь на лесной «командировке» была совсем не похожа на жизнь в больших лагерях. Всего один барак, один бри­гадир и надзиратель, который жил в одном с нами бараке в маленькой каморке, называемой в тех местах кабинкой. Этот надзиратель всех боялся. Боялся сержанта, боялся солдат и заключенных тоже. Голубой, он и здесь, среди заключенных, нашел себе пару. А потому язык его был связан, ни на нас, ни на солдат доносить он не мог.

Кормили нас плохо. А солдаты до моего приезда брали на Днепровском не все причитавшиеся им продукты: мясо брали, а рыбу - нет. На солдатском складе ее было полно. По моей просьбе сержант завез на лесоповал несколько бочек соленой кеты... Повар наших конвоиров относил ее к проруби вымачивать, а потом мы приходили и снимали кету с крючьев.

Конвоиры наши служили на Колыме уже второй год. И от нас, как я уже говорил, ничего плохого не ждали. Играло роль и то, что на колымских приисках по вольному найму работало много бывших лагерников, и на лесоповальщиков конвоиры смотрели как на будущих вольняшек.

Лес мы валили километрах в двух от «командировки». Выходили, как только начинало светать, и возвращались на исходе зимнего дня. Каждый нес на плече двухметровое бревно, довольно толстое. Такие бревна назывались здесь баланами.

Зима стояла лютая, и топлива надо было много.

В бараке жили в основном украинцы, гуцулы. Старый фельдшер Михаил Захарович не любил этих людей, называвшихся в лагере «западниками».

Михаил Захарович - троцкист из чудом уцелевших первых колымских лагерников. Когда я вспоминаю о нем, мне почему-то видится кряжистый, приморенный в лагере, Варлам Тихонович Шаламов, поэт, писатель, ныне живущий в Москве (записано в конце 60-х годов. - С. В.). Сходство между ними не столько во внешности, сколько в несломленности.

Вся работа этого фельдшера (ему было за шестьдесят) заключалась в том, что вечером он вливал в рот заключенным по одной столовой ложке жира так называемого «морзверя».

На лесоповале у меня было два напарника.

Первый - пожилой эстонец, очень спокойный и добрый человек. У него осталась дома большая семья. Так, как он работал со мной, он, наверное, работал бы здесь со своим сыном.

Второй напарник - белорус, здоровый парень, мой тезка, Семён. Мы с ним валили лес уже после того, как сменились конвоиры, когда нас стали охранять новобранцы, которые сами мерзли и нам костры разжечь не разрешали. Семён намного сильнее меня, и выполнить норму ему легче с другим напарником. Но почему-то захотел работать со мной. В тайге ли, в бараке ни слова из него клещами не вытянешь, молчаливый такой...

Вернувшись на Днепровский, я случайно узнал, что он служил у немцев, был карателем.

На лесоповале, как и всюду, надо было выполнять нормы, а нормы эти были невыполнимыми. Поэтому требовалось особое искусство, когда бревна складывались в штабеля.

Во -первых, штабель должен стоять крепко, хотя древесины в нем гораздо меньше, чем показывал замер. Это штабель с туфтой. Брали лесину, распиливали ее на маленькие плашки, потом эти плашки подкладывали в штабель и заваливали их бревнами.

Таким образом, мы всё же выполняли норму.

Была еще одна работа, чистая и безвредная: снег нарезали квадратами и, орудуя широкой фанерной лопатой, выбрасывали на обочину дороги.

Я помогал бригадиру заполнять наряды. Потом, спустя полгода, знакомый заключенный, инженер (он работал в лагере нормировщиком), сказал мне: «Если верить этим нарядам, вы очистили от снега дорогу до Москвы».

Сержант мой с солдатами месяца через два отбыл с лесоповала. И тогда здесь стало еще хуже, чем в большом лагере. Конвоиры-новички строго придерживались инструкций. Они страдали сами и потому ненавидели нас.

От этого времени в памяти осталось одно. Командир- сержант и наш бригадир-заключенный стоят возле вышки. «Пятидесяти градусов не будет», - говорит сержант. И мы снова идем в тайгу.

Так день за днем.

По инструкции, если мороз ниже пятидесяти, на работу не выводят.

Сопки... Ясная, холодная даль неба. А внизу висит туман. Такое можно увидеть, когда летишь на самолете и под тобой облака.

При старом конвое, когда был мой сержант, солдаты с оружием держались от нас в отдалении. Ставились в тайге флажки, обозначавшие границу нашего участка. Переходить ее было нельзя. Но случалось, переходили, брали у солдат табак, прикуривали, приносили своим конвоирам сучья для костра.

Теперь же - не то что перейти запретную линию, но и приблизиться к ней боялись. Бывалые лагерники рассказывали, что на лесных «командировках» не раз случалось такое: солдат подзывает заключенного и стреляет в него: перешел запретку. Солдат-часовой поступил правильно.

Здесь, в тайге, я единственный раз в жизни был гостем своих конвоиров.

Встречали Новый год - 1950-й. Ночью бригадир разбудил меня. Солдаты приглашали нас к себе. В верхнем бараке я увидел ружья, поставленные в козлы, и людей за столом. Нас угостили спиртом. Судя по всему, солдаты не чувствовали себя совершающими что-то недозволенное, а уж тем более плохое. Они знали, что скоро их уведут из этих мест, и хотели, может быть, и не сознавая этого, проститься с нами.

На следующее утро они поехали на охоту. Ума не приложу каким образом оказалась тогда на лесоповале грузовая машина. То ли перед самым Новым годом привезли продукты из лагеря и из-за сильного снегопада шофер не мог вернуться назад, то ли машину на какое-то время оставили специально на «командировке». Но мы воспользовались ею, вычистили дорогу к штабелям и на ней привезли себе дрова.

Утром в барак зашел сержант и подозвал меня: «Поедешь с нами». Я вышел без рукавиц. Солдаты были в полушубках, я - в телогрейке, машина - лесовоз, четыре болтающиеся стойки.

- Залезай, держись за стойку! - крикнули мне. И машин рванулась. Я вцепился в качающуюся стойку.

Потом, уже в тайге, сержант оттирал мне руки.

Тогда поймали зайца. Везли его в лагерь живым. Он кричал, как ребенок. Как кричат зайцы, я знаю. Охранявшие нас в тайге конвоиры ставили на них петли. Помню, под вечер, когда мы строем возвращались в наш лагерный дом, замыкавшие шествие солдаты тащили за собой на веревке зайца. Заяц кричал, причитал, плакал.

---------------------------
[1] Зумф - чугунная емкость овальной формы. - Здесь и далее примеч. автора.
[2] БУР - барак усиленного режима.
[3] Сухановская тюрьма - спецобъект № 110, тайная пыточная тюрьма МГБ в Южном Подмосковье, вблизи г. Видное.


Вернуться
Яндекс.Метрика